– День за днем я слышу рассказы о том, как силен наш сын, как растет его сила. Он прекрасная особь, хоть и молод еще, и молва о мощи его расходится далеко, повсюду вселяя в сердца трепет и благоговение.
Он покивал одобрительно, рассматривая окровавленные лоскутки ткани и прислушиваясь к глухим ударам – бум! бум! бум! – раздававшимся снова и снова.
Наш сын? Я удивилась, не понимая еще, о чем он говорит. Но до меня постепенно доходило, хоть и трудно было в это поверить, что суровые черты отцовского лица оживляет гордость. Минос гордился чудовищем, выращенным нами в недрах дворца, ведь чудовище это его прославило. Вместо того чтобы сделать рогатого Миноса предметом насмешек, Посейдон вручил ему грозное оружие – зверя, посланного свыше, который, и отец осознал это, лишь укрепит его положение.
– Нужно дать ему имя, – заявил Минос, но я не открыла рот, не сказала “Астерий”, ведь отцу, конечно, было все равно, как мы с Пасифаей звали моего брата.
Минос подошел к дверям, и от звука его близких шагов удары – бум! бум! бум! – усилились: брата переполняло возбуждение. Отец приложил ладонь к деревянной створке, и когда та запрыгала под его ладонью, едва выдерживая натиск хищной силы, улыбнулся только шире.
– Минотавр, – сказал отец, заявив свои права на моего брата. – Вот подходящее имя для зверя.
Так Астерий превратился в Минотавра. Он не был больше принадлежностью моей матери, средоточием разнообразных чувств – стыда, перемешанного с любовью и отчаянием, а стал свидетельством превосходства отца перед всем миром. Я поняла, почему Минос провозгласил брата Минотавром: заклеймив посланное богами чудовище своим именем, отец признал его рождение и сам стал легендарным вместе с ним. Понимая, что ни в одной конюшне на свете Минотавра уже не запрешь, Минос вынудил Дедала создать самое грандиозное и впечатляющее его творение. Огромный лабиринт в подземельях дворца – такой только в кошмарном сне и увидишь: извилистые проходы, тупики, петлистые ответвления вели неминуемо, все до одного, к мрачной сердцевине. Логову Минотавра.
После того как дитя Пасифаи заточили в зловонной тьме запутанных подземных ходов, где на рев его откликалось лишь одинокое эхо да гремели под копытами истлевающие кости, я вновь начала замечать на ее лице проблески каких-то чувств. Раньше она сияла от радости, любви и веселья, а теперь помрачнела от горечи и затаенного, тлеющего гнева. Некогда излучавшая золотой свет, дочь солнца потускнела – проступавшая наружу угрюмая обида замарала ее.
Я лишилась матери в тот день, когда проклятие Посейдона загнало Пасифаю на пастбище, где поджидал священный зверь, но все еще искала ее, хоть и знала, что поиски эти бесплодны. Раз за разом встречая отпор, я вновь, беспомощно и безнадежно, стремилась в покои матери, чтобы попытаться вывести ее опять на белый свет. Чаще всего двери были замкнуты и Пасифая, хоть находилась совсем рядом, никак не откликалась на мой зов.
Но однажды я пришла и хотела уже приналечь – как всегда, безуспешно – на запертую дверь, а она вдруг подалась, распахнулась беззвучно и плавно – так открывались все двери работы Дедала.
Мать не заградила вход в свое убежище и не слышала, как я зашла. В комнате царил полумрак; куски плотной ткани, кое-как развешанные на окнах, не давали проникнуть сюда золотистому, теплому свету дня. От едкого запаха трав заслезились глаза. Я растерянно огляделась, силясь рассмотреть Пасифаю в темноте.
Безмолвная и неподвижная, она сидела на полу, прямо посреди просторной комнаты. В статуях Дедала было больше жизни, чем в ней. За прядями волос, упавших Пасифае на лицо, я видела ее глаза – вернее, белки глаз.
– Мама? – шепнула я.
Она не показала, что слышит меня. В комнате было нечем дышать, и я попятилась, нащупывая дверь. Необъяснимый ужас стал разрастаться в моей груди в этом замкнутом пространстве, я не могла понять, почему происходящее до того мне не нравится, что дрожь пробирает даже в духоте знойного дня. Понимала только одно: надо выбраться отсюда, вернуться на свежий воздух, где пахнет лавандой и пчелы гудят вокруг танцевальной площадки, где все обыкновенно, невинно и приятно.
Отпрянув, я успела, однако, заметить фигурку, распластанную на полу перед матерью. Не поняла, восковая она или глиняная. Не поняла даже, человеческая ли – так перекручены и изломаны были ее конечности. Вялая рука матери застыла над фигуркой, на ее бледном запястье висело незнакомое украшение – обломок кости, кажется, – раньше она такого не носила.
Ужасов с меня хватало – наелась досыта после рождения брата. И ни минуты не хотела здесь задерживаться. Может, это просто кукла, просто браслет и ничего больше. Оставаться и выяснять я не стала. Развернулась, выбежала прочь и никогда ничего у матери не спрашивала. Старалась даже не вспоминать об этом, но не властна была над чужими мыслями и языками.