Выбрать главу

— Видите о. Иоанна? — тихо сказал Штюрмер. — Теперь детей, а то больших причащал. Студенты были!

Дети плакали и смеялись. Лицо у о. Иоанна — розовое, издали молодое, деловитое. Движения быстрые.

Обедня кончалась. Мы вышли со Штюрмером и еще с кем-то, через боковые двери внутрь ограды, на зеленую поляну. За решеткой волновалось море голов. Полиция, как могла, удерживала толпу, тихо и властно ломившуюся в ограду. Кое-кто уже проломился.

Мы ждали. Сейчас выйдет о. Иоанн. Он поедет с губернатором сначала в приют, потом к старичку — духовскому священнику. Мы — за ними.

Ждали недолго. Вышел веселый старичок с розовым лицом и гладкими, желтоватыми волосами. Ряса бархатная, алая, — чудесная; на груди, мешаясь с крестами, звезды орденов.

У всего народа в эту минуту, на эту минуту, стала — не одна душа, я думаю — но одно устремление душ в общую точку; тянунье, вытягивание душ к этой точке. Чрезвычайно непонятное, но бесспорное явленье.

И ничего в этом не было противного, а трогательное, захватывающее равенство, сила — и беспомощность. А он, гладенький, голубоглазый, грубоватый и быстрый старичок, точно и на себя это не брал, — никакой важности и самодовольства. Невинность и привычливость.

Как будто и толпа, и он знали (без сознания, конечно), что важен не он, сам, а Кто-то другой, к Кому — кажется им — можно дотянуться сквозь него. Бархатный старичок — самый прозрачный и проницаемый, и все одной волной, с ревом, устремляются в этот просвет.

Почему именно он самый проницаемый? И на чем это видно? Пытаться определить, понять, — можно; решить — вряд ли! Одинаковость ощущения всей толпы — лучшее доказательство, что, для нее, это так.

О. Иоанн шел быстро, оглядываясь по сторонам. Вдруг, через голову какой-то монашки, протянул мне руку с веселым «здравствуйте!», точно старого знакомого встретил. Удивляюсь немного, но отвечаю на приветствие.

Стены народа, пробравшегося за ограду, грозно сдвигались. Кто-то подходил, подбегал, подкатывался, с невнятными звуками порывался вперед… Женщина, не баба и не дама, вся сероватая, точно пенка толпы в ней воплотилась, со стоном устремления вдруг дернулась вниз, на колени. О. Иоанн грубовато-ласково оттолкнул ее за шею. Мы двигались к воротам, а народ так и приливал, и заливал гладковолосого старичка, — точно вода, крутясь и урча, устремлялась в одно узкое отверстие.

У духовского священника везде, — на лестнице, в «зальце», в крошечной гостиной, — стены народа. В гостиной у печки — вино, закуски. Рядом диван, на который и сел, за овальный стол, о. Иоанн. С ним сел Штюрмер, мы — напротив. Кресло по левую руку от о. Иоанна занималось попеременно различными людьми.

— Ягодки, ягодки! — обрадовался о. Иоанн, увидев пять тарелок с викторией, клубникой и морошкой. — Вот хорошо в летний день! Я и чай забуду с ними!

Древнюю старуху на кресле сменил бравый генерал. Церковь задумал строить, сам сборщиком.

— Церковь? Что ж, я денег пожертвую…

Вышел с ним, пожертвовал, вернулся. Опять сидим. Штюрмер попытался, было, навести разговор (для нас) на Толстого, на религиозное движение в Петербурге — напрасно! О. Иоанну это не нужно. И, чувствуется, войди он в это, начни рассуждать, размышлять, судить или писать об этом, он изменит себе, утратит свое сияние, слова его будут с общими всем ошибками и промахами, быть может, еще худшими, чем у многих. А так — он весь светится, и грубо, и блистающе, своими земляничками, пурпуром рясы, голубыми, как небеса утром, глазами.

А люди все подходили, сменялись на заветном кресле. Громадного купца с бледным лицом оттеснила старушенция в наколке. «Батюшка, — лепечет, — батюшка. Женщина одна. Нельзя ли, чтобы прозрела? Давно больна…». О. Иоанн туг на ухо, половины не слышит. Наконец, спросил: «Как имя?».

— Екатерина. Чтоб прозрела, батюшка, нельзя ли. Молчит. Помолчала и старушка, и вдруг новое:

— Батюшка! Дай ты мне две ягодки из ручек твоих. Из твоих ручек!

О. Иоанн будто не слышит. Потом вдруг сгреб из тарелки целую горсть виктории и сунул через стол. Старуха вся дрогнула, двумя руками принимая ягоды: «Батюшка! Как нектар буду хранить!».

Еще подходили, письма передавали, шептали, плакали, рассказывали, умоляли… Наконец, о. Иоанн весело сказал губернатору:

— Время-то нам дорого, А. А.! Нам ведь еще к Сандулееву…

— Не закусили ничего, о. Иоанн! — упрашивали хозяева. — Вот закусочка приготовлена.

— Закусочка? Ну, что ж, я вот мадерцы разве. Мадерца-то есть?

Опять с веселостью. Ему точно стихийно нужна и эта вечно устремленная к нему толпа, и мадерца, и губернатор, — для какого-то легкого опьянения. Ровен ко всем: никакого отличия и, может быть, никакого внимания к человеку.