Нам было пора. О. Иоанн, все забыв и точно очнувшись на мгновение, стал вглядываться в нас и в двух других людей, его и губернатора сопровождавших, как в незнакомых. Потом улыбнулся, сказал что-то приветливое, махнув рукой. Все у него безотчетно. И как хорошо, что он никого не замечает, не знает сложных недоумений, болей и вопросов, которые мучают нас, — и далеких «согласников» за Волгой. Блажен о. Иоанн, пока он светел и прост, как просты те дети, идущие к нему со своим страданием. «Если не обратитесь и не будете, как дети…» — это не для них сказано: они не могут «обратиться», они и так дети, — еще дети…
Снова властная, единосильная толпа. Поспешая к выходу, мы натолкнулись в темных сенях на старушенцию с «нектаром». Она завизжала, думая, что кто-то посягает на ее сокровище. На крыльце неудержимая волна, точно волна слез, опять тихо накрыла о. Иоанна. Чуть мелькает его гладкая, желтая головка, пурпуровый рукав… Народ кинулся за коляской. Самое главное, — просвет их, — исчезал. Надо было за ним, к нему, — безразумно!
Может быть, и «это» — то же самое? То, что людям нужно, и будет, вероятно, нужно всегда. Только всегда ли «безразумно»?
Через час мы были на вокзале и уехали в Петербург.
Из далекого Заволжья долго получали мы серые пакеты с кривыми строчками: «…и кланяемся мы вам и вся наша братия… И еще хотели мы вас спросить об Откровении святого Иоанна, о такой-то главе, потому что мы недоразумеваем. А Малицкий теперь батюшкой в селе Пролаз. И одержал он письма ваши, что вы нам прислали, не отдавал месяца с полтора. А будете письма писать, то пишите заказными. И просим вас, извините, что письмо это написано грубо… Ожидаем вас, не приедете ли еще для разговору, что мы все вперед простираемся…».
Потекли годы, годы, один страшнее другого. Что сталось с ними, с этими русскими людьми? Что там — в самой глубокой глубине России?..
ПОЕЗДКА АНДРЕЯ
…Я чувствую себя угнетенным, больным. Я не могу победить себя… Я хотел бы отдать остаток моей жизни на служение Богу. Но Бог не хочет меня. Или не хочет направить меня на тот путь, по которому я хочу идти…
…Совсем не надо менять внешние условия жизни, чтобы следовать учению Христа… Если каждый в отдельности станет лучше и выше, тогда и общая жизнь станет лучше для всех…
Лев Толстой. Дневник…Это был уже не прежний Андрей, тонкий, как верба, высокий и бледный московский студент, приезжавший по летам на родной хутор Вишняки. Теперь это был целый Андрей Николаевич, пополневший, немного отяжелевший, давно (вечность! казалось ему) женатый на милой соседке Кате, отец четверых славных ребят. Но странно: настоящей «солидности» в нем, хозяйственном помещике, бывшем члене контрольной палаты и видном земском деятеле, — как-то не замечалось. Он был моложав той молодостью, которую дает постоянное внутреннее неопределенное беспокойство, неуверенность; может быть, тихая мука.
Припадки необъяснимой тоски бывали с ним и в юности: он помнит, как, студентом, ранней весной, уходил он вдруг из вишняковско-го дома, от семейных, от невесты, и днями бродил где-то один; ни о чем словно не думал, только глядел, как теплый воздух дрожит и струится меж полуголыми ветвями, да из-под коричневых, прелых листьев поднимаются робко белые цветы.
Когда теперь находила на него эта тоска, он злился: «Что мне нужно? Чего мне недостает и всегда недоставало? Катя у меня хорошая, детки здоровые, все мне удавалось… Так нет: место бросил, земские дела тоже забросил, хозяйство больше Катя ведет… Что у меня за характер ничтожный!». Он помнит, что в юности (да нечего помнить, и теперь то же самое!) два короткие, детски простые, вопроса не отступали от него в часы тоски. Первый: как жить? Второй: как любить? Измучившись, он отвечал себе, с сердцем: «Ну, не знаю ничего, ну, не узнаю никогда, сколько бы еще книг ни прочитал. Да ведь и никто ничего не знает и никогда не узнает!».
Однако от приступов тоски и от нелепой муки таких, в сущности, праздных и старых вопросов Андрей отделаться не мог. Они заставляли его бросаться в разные стороны, толкали то к книгам, то в Петербург, к «новым» людям, то к народу. И отовсюду он молчаливо и неутоленно возвращался к семье, к милой, деловитой, ничего не подозревающей Кате. Да и что ей было подозревать? Отличный, добрый, нежный муж, она его любит, холит, называет «красавец мой». Она бы и не поняла ничего, начни он с ней разговаривать. Подумала бы, что болен. И он предпочитал уезжать.
Вот и нынешней весной опять уехал. Сказал, что в Москву, а сам поехал в Ясную Поляну, ко Льву Толстому. Вышло как-то внезапно; без рассуждений решил. Ему вспомнились, и потом каждый день все припоминались, слова Левина: «Для того, чтобы жить, я должен знать, откуда я и зачем я здесь. А так как я этого не знаю, и никогда не узнаю, — следовательно, жить нельзя».