Как благословил — так все и пропало. Открыла она глаза — видит себя на полу, свечи горят, оплывают, цветочками пахнет, на столе младенец под кисеей. И кисея лежит, как лежала, не шевелится…
— Не воскрес? — задыхающимся шепотом промолвил Костя. — Не воскрес?
— Она же, мать, — продолжала Варварушка мерным голосом, — слезами новыми облилась, как поняла Николово это пожаление; пожалел он младенца, ему порученного, и мать пожалел…
— Не воскрес, не воскрес! — заревел вдруг Костя в голос. — А я думал… А он…
Таня всполошилась.
— Ты глупый, не смей реветь! Ты не понимаешь, так ему лучше! А так было бы хуже! Это хорошо, что не воскрес, ему было предопределение…
Она, впрочем, и сама плакала, моргая часто-часто. Ей тоже хотелось, чтоб мальчик не умер, чтоб Никола иначе как-нибудь пожалел и его, и мать, и чтоб предопределения не было.
Всхлипнула и спросила:
— А зачем оно, няня, предопределение?
— Коли вы такие глупые, не буду вам больше рассказывать, — промолвила Варварушка, впрочем, не сердясь. — А без предопределения нельзя.
ПРОШУ ВАС…
Леонид никуда не ходил. К Панкратовым одним, — люди такие добрые и так хорошо отнеслись к нему: без Нестора Ивановича погиб бы, пожалуй. А тот устроил его где-то бухгалтером; работа механическая, на скромную жизнь хватает, даже книги можно на набережной иногда покупать, и вечера свободны: читай, думай.
Книги Леонид читал только старые, без особого выбора и системы: какая приглянется. Современность его как-то не захватывала. А что захватывало еще, — то к современности не подходило.
Был моложав — весь: и лицом, и телом, и душой: точно на двадцати пяти годах остановился и таким дальше жить продолжал, хотя было ему за тридцать. Даже детское мелькало в синих глазах с длинными ресницами. О войне (по молодости прошел одну гражданскую на юге) вспоминал с содроганьем и — с благодарностью Богу, что никого своей рукой не убил. Словом, родись Леонид тремя-четырьмя десятилетиями раньше, — он непременно стал бы толстовцем. У него и взор был такой: человека, прежде всего, честного; до узости, до щепетильности, до мелочности, до упрямства.
У Панкратовых еще бывал он потому, что любил их шестилетнего Мишука. Они подолгу, иной раз, говаривали вместе, отлично друг друга понимая.
Леонид вспомнил, что нынче новогодний вечер, встречать звали; и заторопился пораньше, чтоб не уложили Мишука. Путь дальний, через весь Париж. Леонид нанимал невзрачную, но чистенькую комнатку у старухи-француженки за Клиши, а Панкратовы жили на набережной, около Point du jour[20].
Машинально, думая о чем-то своем, опустился от огней сырой, склизкой ночи — к душным огням метро; и не заметил, как доехал.
На шестом этаже, в крошечной передней Панкратовых (они были небогаты, но, благодаря энергии веселого Нестора Ивановича, не нуждались), Леонида сразу встретил Мишук. Красная шелковая рубашечка, золотой поясок. Мишука держали особенно, такая уж идея у родителей: он еще ни одного слова, кроме русского, не знал, ни одной французской книжки не видел, няня у него была — настоящая русская няня, и сказки ему рассказывались только русские. «Надо покрепче фундамент заложить», — уверяла мать, Анна Львовна. Леонид этому сочувствовал.
— А у нас-то что… — сказал Мишук таинственно, округлив глаза и
губы.
— А что такое?
— Тетя Рая у нас, — серьезным шепотом объяснил Мишук.
— Это кто же?
— Я ее прежде не видал. Ее нельзя всегда видеть. Она волшебница. Леонид улыбнулся, но тотчас серьезно, и тоже шепотом, спросил:
— А ты почем знаешь?
— Я знаю. Чего ты хочешь, — она сейчас дает. Я захотел вагоны, — она вынула, дала. И паровоз с большой трубой. Все смеялись, а она говорит, что в Новый Год, кто чего захочет, можно дать.
Мишук тянул показывать вагоны, но Леониду любопытно было взглянуть сначала на «волшебницу». Держа за руку мальчика, он вошел с ним в столовую.
— А-а! вот и фантаст наш! — закричал весело хозяин, плотный, ро-зоволикий Нестор Иванович. — Об заклад бьюсь, Мишутка уж о вагонах поведал!