Глинников ждал, когда все это кончится. И они уедут. А он – точно останется. Здесь, на краю страны, поблизости от экзотической девушки – пусть она всего лишь прачка, но это там где-то, в среднерусских городах, на гражданке имеет значение, а здесь – другое дело, любая девушка – представительница иного мира, высшего по сравнению с примитивным миром плаца, и всякий ее благосклонный взгляд – цветок, брошенный рабу.
Глинников нервничал. Отец неделю назад уехал, у него кончился краткосрочный отпуск. Что мешает Ермену – или кому? – нарушить договор? Или вдруг нагрянет какая-нибудь комиссия. Да никто ничего и не будет нарушать и проверки никакой не будет! Просто его случайно зацепит кто-то, что-то, как это сплошь и рядом здесь бывает, и все. Зацепит судьба когтем, потащит.
Глинников таился в опустевшей, еще заставленной до потолка кроватями, палате. Липкие стены сочились вонью лекарств и тел. Он бодрился. Да! Он воображал себя противником – системы, черт! Системы, равнодушно направляющей молодняк на заклание и… Или это уже потом он почувствовал себя борцом? Когда все рухнуло и всех затопило море Черное правды, и Глинников играл байроническую роль того певца, что спасся. Как будто – сам, своими силами выплыл, а отец тут ни при чем. Об отце и не упоминалось. Глинников изображал себя хитрым игроком с системой, хитроумным Одиссеем, ведь тот, кстати, тоже пытался закосить от приглашения в поход на Трою, симулировал сумасшествие: пахал и сеял соль или даже камни, а остановил тяжко режущий плуг лишь тогда, когда еще более хитрый член делегации всеахейской положил на его пути ребенка – Телемаха. Да! Вон какие у него были предшественники. А остальные – тупицы, бараны, дались в руки партии, монстру КаПээСэС; полезай в мясорубку! – они и полезли, думая, что авось пронесет, между ножами есть же проемы, авось проскочим.
…Да ничего такого он тогда не думал, просто тупо ждал в пропотевшей рубахе с грязными рукавами и темно-кофейного цвета пижамных штанах, теребя уши, пока корка не треснула и не потекло по щеке. Он вытащил скомканный носовой платок, вытер мутную сукровицу.
Даже когда возле плаца зарычали мощные «Уралы» и спартанцы, забросив за спину вещмешки со скатанными шинелями, полезли в крытые брезентом кузова, помогая друг другу, – Глинников не смел радоваться.
И действительно.
В коридоре вдруг послышались громкие голоса, загрохотали сапоги… Глинников оцепенел. И дверь – дверь в палату распахнулась. Глинников не мог оглянуться. Но он оглянулся.
В палату вошел парень со сросшимися бровями, умудрившийся как-то не загореть, точнее, не обгореть, все такой же бледный, как и в первые дни, худощавый, с высоко задранной головой, москвич, гитарист, в лагере он пел из «Машины времени» «Поворот», «Ты можешь ходить, как запущенный сад», «Свечу», «Кукол», голос у него был сипловатый, но уверенный, сильный, немного не вязавшийся с его тщедушным сложением; гитарой он владел отлично, играл перебором и с отмашкой и с пристуком. Он был популярен среди ребят, и многие набивались к нему в друзья, просили записать свой адрес и сами записывали его, мол, через дом потом можно будет списаться; домашние адреса были у них как спутники, собирающие сообщения с разных точек земли. Глинникову он был чем-то неприятен, трудно даже объяснить чем. Может, заносчивостью? Ловко подвешенным языком? Этот москвич был из интеллигентной семьи, но вопреки распространенному мнению не вешал носа, не кис, отличался деловитостью, собранностью, готовностью постоять за себя и товарища.
Он быстро прошел по узкому лабиринту между коек, едва взглянув на Глинникова, потоптался у той, на которой лежал, пошарил под матрасом. Повернулся.
– Ты блокнот нигде не находил?.. В черной обложке?..
Глинников качнул головой. Но тот, наверное, не понял, что означает его жест, и, выйдя, начал было повторять свой вопрос, но вдруг оборвал себя на полуслове и мгновенье просто молча смотрел из-под нахмуренных бровей, близоруко щурясь. Ничего больше не произнеся, развернулся круто и вышел, ударив дверью, то ли случайно, то ли с намерением.