Блокнот в черной обложке
Железная дорога – это хребет индустриальной эпохи, это позвоночник инженерной мысли, писал в заметке для «Гудка» юный конструктор (сам собрал железную дорогу, смастерил модель электровоза на батарейках, вагоны с черно лоснящимися кусочками угля) Миша Глинников. Где мы не увидим железной дороги? В самых отсталых странах, в Тибете, в Афганистане. Но когда-нибудь их проложат и там… – и т. д. Миша Глинников и воображал себя цивилизатором-железнодорожником.
Железная дорога с детства его манила. Машинист в темно-синем кителе и фуражке казался капитаном корабля. Грохочущая мощь поезда подчинялась движению его руки. Поезд ломился сквозь ночь, как космический корабль, и поселки, города мерцали россыпями огней, будто галактики (Миша на всю жизнь запомнил первую железнодорожную поездку к каким-то родственникам в Минск). Но обстоятельства мешали ему посвящать жизнь железной дороге. В детстве мешала музыка. Внуку с таким именем и такой фамилией не могли позволить спокойно заниматься тем, чем он хочет. Бабка не могла, ее это мучило.
Бабка была поборницей всего изящного, полуграмотная, но большая любительница всяких нонсенсов и вычурных словесных конструкций. Отец бабкин владел магазином – на самом деле какой-то сельской лавкой, в которой можно было купить спички, соль, керосин и скобяные изделия. Тетя бабкина вроде жила в Варшаве, вышла замуж за какого-то пленного поляка еще после империалистической войны. И бабка умудрилась у нее погостить несколько дней. Благородство польского семейства ошеломило ее навсегда: все дети тети на чем-нибудь му-зи-ци-ро-ва-ли, маму называли на «вы», приседали и на каждом шагу благодарили: дзенкуе, пани Устинья – это бабка у них была пани.
И когда родился отец Миши, прораб, но тогда еще просто младенец, бабка твердо знала, что воспитает его утонченным человеком. Но он стал все-таки прорабом. Жизнь в те времена была весьма суровая, бабка не могла развернуться.
А вот за Мишу она взялась. Бабка умела добиваться своего, что называется, тихой сапой. Она плела интриги, занимаясьчелночной дипломатией, то есть курсируя между сыном и невесткой и ведя изнурительные беседы то с ним, то с ней, пока не выходило так, как она задумала. Она ловко играла на противоречиях. Отец продолжал ее побаиваться до седин. Ну, то есть он не хотелдемонстраций, а бабка мастерица была их устраивать. В ней клокотал артистический дар.
Миша упирался, не шел в музыкальную школу, бабка угрожающе предупреждала родителей, что те губят талант, она слышала, как еще маленький Миша пел на горшке, – у него же абсолютный слух, это сейчас он не поет, стесняется; музыкальное образование не гиря, а парус! что, если бы Шаляпину затыкали рот? заставляли его заниматься боксом? или Моцарта? Отец пробовал возражать, что-де Шаляпину это не повредило бы. А во времена Моцарта бокса еще не существовало, наверное… Да и такая ли уж у нас музыкальная фамилия? Фамилию можно чуть-чуть подправить, отвечала бабка, укротить! Мама хотела, чтобы Миша стал фигуристом – с его-то весом. Но она сама мечтала в юности о фигурном катании. И бабка наедине поддерживала невестку, да, мол, упорство и труд превратят нашего колобка в кипарис. А сыну жужжала: подожди, вот пойдет в фигуристы внучек, то-то будетфурор. Отец хотел, чтобы он занимался греко-римской борьбой. Мать возражала: ему отобьют зрение! Бабка осуществляла челночную дипломатию – и, доведя всех до нужного кипения, преподнесла музшколу как единственно возможныйкомпромисс. Запутавшиеся в дипломатических вывертах бабки отец и мать согласились.
И Мишу препроводили в музшколу, но он отказался поступать в класс фортепиано и заявил, что всю жизнь мечтал играть на гитаре. Увы, класс гитары был и так переполнен, и ему предложили домру. И назло бабке он принял предложение.
После школы Глинникову не удалось поступить в железнодорожное училище из-за зрения.
Зато в армию его взяли.
Здесь было какое-то судьбоносное совпадение. В числе прочих он оказался в учебном лагере вблизи той самой страны, куда не ступала нога железнодорожника. Более того: именно для службы в этой стране и готовили новобранцев.
Глинников приуныл. Он плохо переносил жару, на кроссах бежал последний, задыхаясь, обливаясь потом и слезами, – на подсрачниках сержантов, бежавших сзади.
Мои сержанты – само милосердие, уверял их начальник учебного лагеря у подножия гор, белокурый прапорщик, и вы, сынки, герои, это скоро поймете. И в глазах прапорщиковых что-то сверкало, сухо и грозно или печально и влажно, в зависимости от выпитого. Прапорщик не просыхал – и если до сих пор жив и вменяем, наверняка объясняет свой туркменский запой высокодуховными причинами: ну не мог он трезво смотреть на все это.