«Расстреляны десять патронов; трое ребят еще вздрагивают на земле, крутятся, силятся вскочить. Кровь, стоны. Сунцов, не слезая с седла, стал издали добивать раненых из винтовки. Смертельных попаданий нет, мучения длятся.
В это время пригнали еще группу: человек пятнадцать» [1, т. 2, с. 88].
На войне, конечно, никто не ходит незапятнанным, руки у всех в крови, а уж в гражданскую войну это – кровь братьев. Как бывают жестоки друг к другу братья, мировая история знает. Александр Дюма, Проспер Мериме – мало ли еще писателей стремились передать этот ужас. Но есть большая разница между кровью, пропитывающей землю в том мире, который изображает художник, и кровью, размачивающей страницы, которые, пачкаясь, перелистывает читатель. «Выстрел – голова беглеца брызнула радугой (солнце пронизало разлетевшиеся частицы крови, мозга). Бежавший с размаху упал так, что высоко подлетели ноги в хромовых сапогах. Ему снесло верх черепа» [1, т. 2, с. 109], – это все-таки второй случай.
На фоне кровавого разгула банды Пудовочкина, красный комиссар (фактически, анархист) Косарев[Костарев – в повести так. (Прим. автора – И.Г.).] произносит перед «белым» доктором монологи о неизбежности постигшей Русь-матушку катастрофы: «ряд несообразностей повлиял на Ход Истории, и он завел Россию в кровавое болото. Чем дальше, тем больше и больше крови, неслыханных бедствий, разврата, смертной тоски. Туда ведет большевицкая идея. Свернуть вправо, влево – тоже кровь, химеры» [1, т. 2, сс. 85-86]. Оказывается, в русском народе много затаенной силы, которую ему необходимо выплеснуть; когда господа осваивали новые земли, народ не мог за ними потянуться, потому что был прикреплен к земле. Стоило цепям рассыпаться, как начались кровавые пляски смерти. Сразу родились Пудовочкины – хитрые, неуловимые, беспощадные, воплощающие в себе идею русского бунта по Пушкину. Анархист Косарев знает, как справиться с этой стихией; он предлагает заманивать доверчивых русских людей в неосвоенные земли; для примера вспоминает Столыпина, посылавшего целые семьи в Сибирь на поселение.
А в самом деле, волны эмиграции – не по Косареву ли? И дележи-перестрелки начала 90-х – не по Пудовочкину?..
В повести-боевике «День Святого Валентина» Леонида Дядюченко (Киргизия), изображающей перестроечные выяснения отношений между бандитами, некоторые сцены по кровавому содержанию своему приближаются к «Комбинации против...» Приближаются – но не дотягивают, не хватает гергенредеровских мощи и бесстыдства. «Бизерта» и «Комбинация против Хода Истории» составляют разительный контраст. В одном случае – попытка сохранить прошлое, смешанная с гордостью и горечью, в другом – стремление разобраться в этом прошлом, а заодно и в настоящем. Иными словами, в «Бизерте» – воспоминания, «лирический тлен», в «Комбинации...» – память, «онтологическая нетленность». Но в обоих текстах революционная Россия представлена таким образом, что у читателя не остается сомнений: жить здесь невозможно, надо драться за жизнь – или бежать прочь, спасая ее».
Вывод четок, с ним соглашаешься как со своим собственным. А вот к высказыванию, что «есть большая разница между кровью, пропитывающей землю в том мире, который изображает художник, и кровью, размачивающей страницы, которые, пачкаясь, перелистывает читатель», имеется вопрос. Почему не приведены примеры? Арина Депланьи назвала Александра Дюма, Проспера Мериме, но не показала ни одной цитатой, каким образом они добивались, чтобы кровь, пропитывая землю в созданном ими мире, не размачивала страницы книги. Писатели о чем-то умалчивали? Избегали деталей? Прибегали к иносказаниям? Пользовались сравнениями, а если да, то какими?
Как хотите, но пример нужен, а поскольку его нет, сошлюсь на Эрнеста Хемингуэя, в чьем романе «Иметь и не иметь» солнечным днем в океане умирает в лодке смертельно раненный Гарри Морган, которому удалось убить четверых ограбивших банк кубинцев.
Хемингуэй описывает тела одного, другого мертвеца, «…с длинной скамьи, идущей вдоль правого борта, другой человек, казалось, перегнулся, чтобы достать рукой воду. Его голова и плечи были на солнце, а в том месте, где его пальцы почти касались воды, собралась стайка мелких рыб, не больше двух дюймов длиной, с овальным золотистым в красноватую полоску туловищем; рыбки эти покинули куст водорослей, чтобы спрятаться в тени скользящей по течению лодки, и каждый раз, когда что-то капало с лодки в воду, они бросались к упавшей капле и сновали и суетились вокруг нее, пока не уничтожали ее бесследно. Две серые прилипалы, дюймов по восемнадцать длиной, кружились тут же в тени лодки, то открывая, то закрывая щелевидные присоски на своих плоских головах; но они, видимо, не улавливали равномерности падения капель, которыми питались мелкие рыбки, и в нужный момент зачастую оказывались по другую сторону лодки. Мелкие карминно-красные сгустки и волокна, которые тянулись по воде от нижних пробоин в корпусе, они давно уже проглотили, при каждом глотке встряхивая свои уродливые головы и продолговатые, суживающиеся к хвосту тела. Они не хотели теперь уходить оттуда, где им удалось так сытно и неожиданно поесть».
До чего зримо! Раз прочитал – и так и запало в память на всю жизнь. Когда ни вспомни – картина во всей роскоши красок не тускнеет.
Да, но ведь можно и сказать, что писатель смакует то, как рыбки лакомятся человеческой кровью, можно заявить, что карминно-красные сгустки и волокна липнут к пальцам читателя. И обвинить Хемингуэя в бесстыдстве.
Ежели так, то почему мне не быть бесстыдным, как Эрнест Хемингуэй?
При том, что повесть «Комбинации против Хода Истории» написана отнюдь не ради показа кровопролития. Но замечают, в первую очередь, кровь. Затем – идею Костарева, программу, которую он, обуянный возбуждением, окрыленно разворачивает перед доктором Зверянским. Самого же добряка доктора не балуют вниманием. Но для меня он – наиболее важный и любимый герой. Милейший, доброжелательный и бесхитростный, частенько вызывающий улыбку, он, однако, способен стрелять в вооруженных врагов, когда их перед ним семеро, и именно он справляется с Пудовочкиным.
А Костарева – того, кто едва не застрелил доктора, – добряк доктор спас. В то время как кузнечане истребляли отряд, Костарев был укрыт в самом надежном убежище – в доме Зверянского. Позже Зверянский помог ему скрыться из города – человеку, которого не пощадил бы никто из друзей доктора. Однако тот поступил, как считал нужным, у него хватило твердости на это. И его сочувствие человеку, несомненно, страшному, не оказалось напрасным. Наивный добряк верно оценил в Костареве душу, которая не может быть захвачена одной лишь бесценной идеей. В душе было место и для некой странности: одержимость идеей, фанатизм уступили (оставим ухмылки мелочевке) чувству благодарности. Собственно, ради этого и написана повесть. Старая добрая банальная, детски простая благодарность живет и в кровавый разгул Гражданской войны.
Костарев, спасенный доктором, возвращается с чекистами в Кузнецк, но спешит не арестовать Зверянского, а предупредить: тому с семьей нужно немедля уехать. Вместо того чтобы карать тех, кто перебил отряд Пудовочкина, Костарев приказывает расстреливать людишек, которые доносят на участников восстания. Это его прощание с жизнью, потерявшей для него смысл. Руководство, узнав, что он делает, заменяет в механизме негодную деталь.
И «онтологической нетленностью» – как определила повесть Арина Депланьи – не остаются ли, прежде всего, слова доктора о благодарности Костарева? Незаслуженно незамечаемые слова в конце повести.
Игорь Гергенрёдер