Выбрать главу

Неожиданно в нём поднялось страстное желание бежать к ней, пытаться объяснить, оправдать себя, умолять сжалиться над ним, выслушать и понять, но он тут же и погасил в себе этот безнадежный и глупый порыв. Что он объяснит? Как оправдается? Камэрон говорил с Райсом и мог рассказать всё, что угодно. Да и что возразить на очевидное — именно он сподвиг Райса на это мерзейшее дело. Господи, будь трижды проклят тот день, когда он вообще узнал в Вестминстере этих негодяев!

Оправдаться…

«Великая любовь может пробудиться только великими достоинствами. А если любить нечего — любовь будет ничтожной, чтобы она о себе не думала. Вы не согласны, мистер Кейтон?…» Теперь он снова был аристократом. Точнее, им сделала его полученная от судьбы оплеуха. Великие достоинства… Он снова едва не завыл, закусив до боли губу.

Выезжая на следующий день на рассвете из Бата, приказал проехать через Палтни-Бридж. У дома Реннов остановил экипаж. Долго украдкой смотрел на окна, занавешенные и сонные, наконец, велел трогать. Теперь, когда он оставлял Бат, поймал себя на том, что совсем не хочет уезжать, покидать то единственное место, где был любим, тот дом, куда вход ему был навсегда заказан.

На полпути зашел перекусить в таверну. Там были лишь двое: бледный пастор в длиннополом рединготе, в мягкой шляпе, шнурованных башмаках, прилизанными волосами и в круглых очках, и субъект с бульдожьим лицом, сизыми щеками и по-бычьи тупым взглядом, сквозь дрёму взиравший на него. Кейтон, заказав портер и ветчину, снова поймал себя на том, что не хочет есть. Но не это было главным. Что-то в нём самом перекашивалось, изламывалось, перегибалось, трескалось и ломалось. Из него совсем ушла та сила, что последние до рокового понедельника дни переполняла его. Кейтон вдруг поймал на себе обеспокоенный взгляд бледного пастора, спросившего, хорошо ли он себя чувствует? Он себя не чувствовал вообще, но успокоил встревоженного джентльмена, и снова сев в экипаж, велел трогать.

В Мертоне Кейтон оказался ближе к вечеру, колледж был полупустым, до начала занятий оставалось три дня.

Господи, как он стремился сюда ещё несколько дней назад, как тосковал по желто-терракотовым стенам Мертона, по своему столу, конспектам и книгам! И вот он здесь, но эти стены, цвета горчичной охры, лишь усугубили его горечь, а аскетичность обстановки — обострила боль необретённости. При понимании, как близко он был от счастья, сердце сжимало мукой. Кейтон чувствовал себя совсем обессиленным, словно изнуренным изматывающей болезнью, был странно отрешён от своих былых устремлений.

Сразу по приезде Кейтон направился в ботанический сад, до страшной усталости бродил там, вглядываясь в зеленеющую листву, вдыхал аромат цветов, ловя себя на впервые прочувствованном стремлении отрешиться от разума, погрузиться в царство безмыслия, скользить по поверхности ощущений, ибо холодное осмысление сложившегося положения, он понимал это, уничтожит его. Сослагательное наклонение, условность и зыбкость, возможность и вероятность, причудливо тасующаяся карточная колода, мелькающие масти… Никогда ещё он не чувствовал себя таким потерянным, разбитым и бессильным. В глазах у него всё плыло, двоилось, кружилось. Вскоре он утратил чувство расстояния. Деревья, казалось, отодвинулись чуть ли не на милю от него. Он понял, что это галлюцинация. В голове у него возникла боль и волной прошла по всему телу. Он уселся на траву под деревом, и его невидящий взгляд упал на ряды грядок с цветами, но лишь через час увидел их с полной ясностью — перед глазами стоял зеленоватый туман, сквозь который проступали неясные и расплывчатые образы.

Он сумел пережить первую ночь в Мертоне, хотя и проснулся почти на рассвете. За окном моросил дождь, он не хотел вставать, но, скрючившись под одеялом, пытался продлить мутное сновидение, виденное до пробуждения: какие-то верстовые столбы, дорога, бескрайние холмы… Но не получалось, сон ушел, в нём текли все-те же тягостные, неприятные мысли, они повторялись, мучили и терзали, не давая минуты покоя.

Он снова задумался, вспоминал. Вспоминал о том главном, что чёрным шлагбаумом закрыло ему путь к немыслимому для него счастью, отгородило от невообразимой для него любви, уничтожило все возможности считать самого себя человеком. Хотя бы человеком. Ведь он хорошо помнил, как потрясли его слова леди Эмили! «Молодой Райс девицу, невинности лишив, бросил в придорожной гостинице в пяти верстах от Глостера. Там её и нашли сегодня… Понял?…» Он тогда, первым помыслом, ещё чистым, счёл Райса сумасшедшим. Тётка поправила его. «Сошедший с совести и чести, а с умом у него, я полагаю, всё в порядке…»

Правильно. Но ведь сам он ужаснулся, поняв, что вместо шалости несчастной дурочке испортили жизнь!! Он тогда еще был человеком. Джентльменом. Аристократом — и мыслил аристократически. Он ведь ужаснулся. Но что произошло с ним дальше? Что с ним, все понявшим верно и ужаснувшимся, случилось потом? Он вспомнил… Он заставил себя вспомнить всё, что бесило его в поведении мисс Вейзи, и уже через минуту сказал — поделом. Самооправдание, стремление отодвинуть собственную вину и забыть о том, что случившееся — прямое следствие его воли, — он стал плебеем и мыслил уже плебейски. Да, осуществил мерзость другой, — он лишь заказал её…

Но нет!! Кейтон вскочил, как ужаленный. Он этого не хотел!! Злого умысла не было… Такого злого умысла… Умысел-то был… Но Ренн прав, вернее, прав не в понимании, но — в своём двойном непонимании: «Ты, что, не знал, кто он? Что иное он мог вытворить?» «И ты… ты просил его свести счеты с несчастной девчонкой, сиротой и дурочкой, которая что-то там о тебе наболтала?» Ну почему, почему спустя немногие минуты после сообщения тётки, уединившись, он пожалел дурочку, — но тут же и…возгордился собой, сочтя, что весьма ловко все проделал — и даже подумал, что Райс полакомился всласть и от такого блюда он и сам бы не отказался! Он рассмеялся тогда в темноте… «Да не смутят пустые сны наш дух! Ведь «совесть» — слово, созданное трусом, чтоб сильных напугать и остеречь. Кулак нам совесть, и закон нам — меч…» Откуда это?

Чёрт!.. Ричард III… Да, осмыслил Кейтон, вот он — переход от аристократизма духа к ничтожеству помыслов, но в его искажённой натуре этот дикий зигзаг был куда страшнее. От высоты духа, от божьего смирения и кротости, от жалости к жертве чужих прихотей и своей мести — он не опускался к ничтожеству помыслов, он сразу взлетал — на вершину низости. Он подлинно носил в себе Ричарда, которого столь бездумно тогда процитировал… Да, это Глостер проступил в нём… Он ведь воистину страшно усилился тогда. Ему казалось — на его голове — корона, в руках — скипетр!

Но почему? Почему, совершив мерзость, он стал сильнее?

Следующим вечером вернулся Ренн. Кейтон видел из-за полуопущенной шторы, как тот торопливо пробежал под зонтом к подъезду, слуги занесли саквояжи, экипаж отъехал от дверей. Энселм ожидал, что Альберт, несмотря на их последнюю встречу в Бате и разрыв отношений, всё же зайдёт, хотя бы поприветствует его, но в коридоре было тихо.

Ренн не зашел ни разу за два дня, а после начала занятий выбрал в аудитории место, если и не максимально далёкое от него, то достаточно отдалённое, чтобы уничтожить всякую возможность общения. Кейтон был огорчён этим. Вернувшаяся бессонница, тяжелые мысли, душевная тягота усугублялись вынужденным одиночеством. Тогда, в Бате, он не воспринял слова Ренна всерьёз, считал, что невиноват в произошедшем, что всё пустяки. Последовавший разговор с мисс Эбигейл был для него ушатом ледяной воды, заставившим его очнуться от обморока подлости, в котором он находился. Но разве Ренн сказал не то же самое? Теперь то, что Кейтон выслушал тогда от Альберта с высокомерной иронией, било его больнее, чем он думал. Одиночество стало до тошноты тягостным, но было и ещё одно — куда более важное для него обстоятельство. Едва ли мисс Эбигейл, думал Энселм, которая даже от мисс Рейчел скрывала свою любовь к нему, открылась Ренну. Этого быть не могло. А значит, он мог бы хоть изредка, как бы ненароком спрашивать о ней, какие-то сведения получать из приходящих Ренну писем от сестры и кузины. Но Ренн не разговаривал с ним, не утруждал себя даже приветствием, игнорировал его присутствие, где бы они ни сталкивались.