– Когда многие делают малые дела, вместе получается большое, – всё так же тихо сказал отец. – Беда в том, что нас для такой огромной страны недостаточно. Как у Чехова – три сестры на целый город. Требуется много лет кропотливой, неустанной работы. Даст ли России история столько времени? Сомневаюсь. А как иначе – не знаю. – И закончил уже почти совсем шепотом, сконфуженно. – Но это уже…
Последнюю коротенькую фразу он прошелестел одними губами. Антон ее не расслышал – угадал. И понял. Отец хотел сказать: «Но это уже меня не коснется».
Глаза заволокло. Чтоб не расплакаться при всех, Антон попятился в коридор и там, невидимый остальным, стряхнул слезы.
Нет, нет, неправда!
В гостиной звучал тонкий голос обычно молчаливого Иннокентия Ивановича. Он говорил взволнованно, но уж совсем не в лад. Судя по скрипу стульев и возобновившейся женской беседе, публициста-богослова не очень-то слушали.
– Грядет испытание, которое ниспосылает человечеству Господь, – торопился сказать наболевшее Бах, – испытание тяжкое, но необходимое. И какое сообщество людей – будь то страна или сословие – больше нагрешило, тем экзамен строже. Вот мы жалуемся на тяготы войны, а я знаю, что главные злосчастья еще впереди. Ужасные напасти ждут и нашу многогрешную Россию, и каждого, каждого. Не останется ни единой семьи, ни единой души, которая минует это горнило, и многие погибнут, а другие, и их будет еще больше, выживут телом, но погибнут душой, и это ужасно, ужасно, но без этого нельзя, потому что жизнь – это выбор между Добром и Злом, каждодневный, каждочасный, и он нелегок, ох как нелегок, но без выбора не будет очищения… – Иннокентий Иванович так расчувствовался, что даже всхлипнул. – И поэтому я не ропщу, я принимаю и понимаю. Но даже когда не понимаю, тоже не ропщу, потому что мой земной разум ограничен, и нужно верить, нужно верить! Слышите? Только этим и спасемся. Когда сильные бессильны, а рассудочные безрассудны, остается одна лишь Вера. Ах, что я говорю – «одна лишь», будто этого мало? Много, очень много! Вера – единственное, что не подведет, не предаст и не сломается в любых испытаниях.
При всей маловнятности и даже бессвязности этой проповеди, произнесенной не к месту и не ко времени, на Антона она подействовала. Не своим смыслом (что никакого Бога нет, Антон знал), а искренностью и страстью. «Вот так, наверное, говорил и князь Мышкин, взывая к равнодушным, насмешливым слушателям», – подумал он и тут же укорил себя: отец не из равнодушных, и мать, да и остальные.
– Слушай, Кеша, не наваливайся на меня так. У тебя, извини, изо рта пахнет, – сказал бесцеремонный Бердышев. – Сходи к дантисту. Я тебе телефон дам, скажешь, что от меня. Если у тебя туго с деньгами, я велю записать на мой счет. После сочтемся.
– Прости… Да-да, зубы ужасные, – забормотал Бах. – Я знаю, мне говорили…
– А что ж господин Михайлов всё отмалчивается? Тут у каждого есть свое мнение о России, так неужто у вас нет? Это было бы оригинально.
Вопрос задал Ознобишин.
Антон, уже шедший к себе, приостановился.
Ну-ка?
– Россия – девка с норовом, – коротко ответил Панкрат. – Коса длинна да ум короток. Ей крепкий мужик нужен, а таковых окрест что-то не видно.
Странный человек. Всё б ему отшучиваться.
Уединиться Антону захотелось, чтобы разобраться в мыслях. Слишком много идей после услышанного теснилось в голове. Кто прав, кто неправ? Что будет? Ведь только в одном все согласны: что-то непременно будет, что-то страшное и значительное. Скоро.
Он вошел к себе, прикрыл дверь, но о важном подумать не получилось. Поманил хромовым блеском и масляным запахом лежащий на столе фотоаппарат.
Несколько минут Антон возился с ним, заглядывая в англоязычную инструкцию. Наладил магниевую вспышку. Для пробы снял натюрморт: бронзовая чернильница, поделенная светом и тенью надвое тетрадь. Но натюрморт – скучно.
Попробовал сфотографировать себя в гардеробном зеркале. Получится? Нет, запечатлелась одна вспышка.
И здесь ему пришла в голову чудесная идея. Нужно сделать памятное фото родителей с гостями! Как это он сразу не сообразил?
Когда он снова вышел в коридор, стало ясно, что момент для съемки неподходящий.
– … Оставьте свои жандармские повадки для службы! – непримиримо чеканил Бердышев. – Вы всё время будто на что-то намекаете. На что? В чем вы меня подозреваете? Говорите прямо!
– Что это вы так, любезный Петр Кириллович, раскипятились, – холодно, врастяжку шелестел Ознобишин. – Мания преследования? Или замешаны в чем-нибудь предосудительном? Я всего лишь спросил, удалась ли ваша поездка в Тифлис.
– Не ваше дело! Если хозяин дома позволил вам остаться, это еще не значит, что мы…
– Петр, Примус! Молчите! Молчите оба! – И голос отца сорвался, раздался мучительный, неостановимый кашель.
Мать:
– Марк, выпей микстуру! Ах, не мешайте же!
Но приступ всё не кончался.
Войдя, Антон увидел: отец давится кашлем, мать одной рукой обнимает его за плечи, в другой – стакан, но больной не может выпить лекарство, лишь сжимает и разжимает пальцы откинутой руки. Мужчины стоят, Зинаида Алексеевна с Риммой Витальевной тоже вскочили, и лица у всех сострадательно-несчастные.
Вдруг Марк Константинович запрокинул голову, перестал кашлять, замычал, быстро зажал ладонью рот, и меж пальцев засочилась темная, почти черная кровь.
– Папа! – вырвалось у Антона.
Такого сильного горлового кровотечения он еще ни разу не видел. Что делать? Что делать?
– Сплевывать, потом голову назад! – быстро сказал Панкрат. – Я такое видел. Сплевывать – и назад. Сейчас кончится.
И правда, через минуту кровь течь перестала.
Мать вытерла больному бороду, прикрыла забрызганную грудь пледом. Марк Константинович сконфуженно улыбался.
– Прошу простить за мелодраму. Мне совсем нельзя кричать. Ну что вы все на меня так смотрите? Ерунда, обычное дело для чахоточного субъекта. Такая у нас работа – перхать да кровью харкать.
– Господи… – Зинаида Алексеевна прижимала ладони к побледневшим щекам. – Вам нехорошо, вы еле держитесь, а они со своими чугунными разговорами. Еще бранятся! Стыдно, господа!
– Ты права. Это я виноват, – покаянно повесил голову Петр Кириллович.
– Нет-нет, Марк, никто не бранится. – Примус часто хлопал ресницами, что совсем не шло к его строгому, аскетичному лицу библейского первосвященника. – Обычная дискуссия.
– Ну и хорошо. Не нужно ссориться… сегодня. – Марк Константинович поглядел на сына и ободряюще подмигнул: всё в порядке, всё позади. – Что это у тебя, Антоша? Фотокамера? Откуда?
– Петр Кириллович подарил.
– Так, может быть, снимешь нас, на память?
– Прекрасная идея! – подхватила Бердышева. – Только дайте минутку…
Отошла к зеркалу, стала поправлять безупречно сидящий жакет, взбивать перламутровым гребешком и так пышные завитки волос.
Римма Витальевна руководила расстановкой стульев – так, чтобы больной мог остаться в своем кресле, а все расположились вокруг него.
– Плед долой, – велел Марк Константинович, расправил плечи, до самого горла застегнул куртку, чтоб не было видно испачканную сорочку.
Мужчины встали позади кресла, дамы сели – Татьяна Ипатьевна неохотно, она всё смотрела на супруга и хмурилась. Хотела, чтоб гости поскорее ушли, и не скрывала этого.
– Раз – два – три!
Одновременно со вспышкой Антон нажал кнопку затвора.
– Ну Панкрат Евтихьевич! Зачем вы повернули голову?! Придется магниевый порошок менять!
– Не образумлюсь, виноват. – Рогачов развел руками. – Мне же хуже. Дорогие гости, не пора ли нам восвояси? Дадим Марку Константиновичу покой.
И все сразу засобирались.
Хозяин дома не пытался их удерживать, просто смотрел с мягкой, печальной улыбкой и каждому поочередно кивал. Но вдруг случилось что-то с Татьяной Ипатьевной. Казалось, нетерпеливо ждала, когда больного наконец оставят в покое, а тут чего-то испугалась. Заметалась в коридоре, запричитала: