-- От Версаче? - говорю я, представляя унылый текстильный склад. - Я думала, их в Малаховке шьют.
-- В Малаховке невыгодно, дороже... себестоимость, - говорит Вера авторитетно и облизывает ложку. - Энергоемкое производство в Малаховке. Помещение снимать, освещать, топить... А во Вьетнаме машинку под пальму поставил - и больше ничего не надо. Круглый год. И взятки меньше.
-- А.. - говорю я с легкой оторопью от азиатской перспективы. - Но я во Вьетнам как-то... Да и диоксином их травили... будет морда, как у украинского президента. И шить я не умею.
-- Зачем во Вьетнам? - спрашивает Вера рассудительно. - Там тамошние... черные люди работают. А здесь у него и сбыт, и таможня, и дилеры всякие, или кто там еще... Давай к Мишке сходим. Он же тебя помнит. Я у мужа еще спрошу, но у него у всех знакомых, как назло - либо палатка, либо автосервис... либо диспетчеры на телефонах нужны.
Она вытягивает эпилированные, в мелких ссадинах, ноги и поглаживает колено.
-- Мишка, - говорю я тупо. - Ну Мишка так Мишка. А он где?
-- Да здесь же, - говорит Вера. - У него офис в общаге. Надо узнать, он сам в Москве или по миру бегает...
Мишка. Я судорожно вспоминаю. Может, шарахаясь от прохожих, я его видела когда-нибудь? Может, я его не узнаю? Или он лысый, и ему уже мыть-то нечего - на голове, во всяком случае?
-- Ну! Что ты. Он крутой такой, - говорит Вера и весело смеется неведомым воспоминаниям. - Круче только яйца, выше только звезды... Пузо - во, пальцы веером... секретарш завел штук пять. Пойдешь к нему секретаршей? - она пихает меня в бок.
-- Нужна я ему, - говорю я. - Стара я секретаршей. Вон во всех объявлениях: до двадцати восьми лет.
-- Ладно прибедняться, - говорит Вера и безаппеляционно, как учительница русского, добавляет: - Твой любовник тебя совсем подавил. Он энергетический вампир. У тебя вон, смотри, уже комплекс неполноценности.
-- У меня он по жизни, - говорю я. - При чем тут любовник.
Вера что-то поднимает с пола. Это бантик, которым я, оригинальничая, прихватываю волосы. Она расправляет его на ладони, как коллекционную бабочку, и зачем-то дует. Потом гладит меня по каменной голове.
-- Эх ты Нинка, Нинка, - говорит она.
Когда она уходит, мне существенно лучше. Вечер. Вместо соловьев долетают резиновая гарь от подожженного мусорного бака и уличный шум. Я включаю телевизор с новостями. Плавающий на экране дикторшин призрак, делая умное лицо, сообщает, что жителям штата Мериленд явился поросенок-мутант. Я мучительно соображаю, пришла ли я в себя, и, если не галлюцинирую наяву, что за штат Мериленд, на какой планете расположен, и что нам с аудиторией за дело до тамошних поросят. Можно залезть в Интернет, но новости, помимо кривого отражения земных медиа, и там ковырять по крупицам, да и дорого... Лучше сэкономить... Оставаясь в неведении относительно мировых событий, я выключаю телевизор. Пора спать. Я устала.
Телефон молчит. Никого из родных не волнует, что со мной. Может, Вера перепутала телефон? Может, она позвонила не туда?
Утро. Надо что-то делать. Надо убирать квартиру, но не хочется. Я не люблю свою квартиру. Убирать ее - безнадежное дело. В квартире не было ремонта с момента сдачи госкомиссии тридцать лет назад. У бабушки не было денег. У меня тоже. В результате я обитаю в совковом безобразии, прошедшем тридцатилетний срок износа. Стены кривые, окна раздолбанные, двери и плинтусы неровные, и в неровностях забилась грязь, которую не отмыть. Ленолеум на кухне страшен как третья мировая, плитка в ванной держится на честном слове, потолок в потеках, краны не держат воду. Мебели лет пятьдесят. Дверцы шкафа скрипят так, что слышно через два этажа. Причем скрипят не петли, а рассохшиеся доски, так что заливать масло бесполезно. Бомжатник. Конечно, нормальному человеку приходить сюда не хочется, он сюда носа не сунет, нормальный человек...
Хлеб я держу в холодильнике. Потому что в квартире живут какие-то невыводимые мелкие мошки. Это бабушкино наследство - она хранила запасы крупы со времен карибского кризиса. Я выкинула все, кроме мыла. Этот привет от советской власти - в ящике на балконе. Еще я выкинула тряпки, вообще весь хлам. Остались только две вязаные салфеточки - их положено крахмалить, но я не умею - и фарфоровый юный пограничник, обнимающий собаку. И несколько бабушкиных книг - "Фрегат "Паллада", пьесы Островского, том Есенина, "Детские годы Багрова-внука". Интуитивным крестьянским чутьем бабушка предпочитала классику. Наследство от мужа - старый компьютер, который он намеревался выкинуть, наладонник, который я вовремя засунула в сумку, утаив от бдительного глаза, и древний мобильный телефон величиной с кирпич. Наладонник - это моя библиотека. Когда я буду богатой, я куплю уйму книг, куплю большую квартиру, в которой их можно разместить, буду сидеть и листать репродукции в художественных альбомах. И никуда не ходить. Только я не буду богатой.
Наладонник - это суррогат. Аналог резиновой женщины. Я время от времени мечтаю взять в руки книгу, провести пальцами по бумаге и вдохнуть запах типографской краски и клея. А пока приходится в очередной раз запитывать от сети это чертово устройство. Запитывать с риском для жизни. Розетки у меня тоже никуда не годятся, от одной идет по обоям горелый черный след. Пользоваться ею страшно, но деваться некуда.
Я грызу горбушку, макаю ее в кислый хрен, и пытаюсь вспомнить, нравилась я Мишке или нет. Не помню. Вечно я не помню самого главного. Вообще из школы я вынесла что-то не то. Законы Кеплера зачем-то до сих пор помню (и кто это придумал учить?)... А серьезные вещи, от которых подчас зависит судьба, вылетают из головы бесследно... Наверное, я в самом деле урод.
Звонит телефон. Это Вера меня инспектирует.
-- Ну? - спрашивает она строго. - Как дела?
В кои то веки кого-то интересуют мои дела. Так и тянет получить удовольствие.
-- Друг мой, друг мой, - всхлипываю я. - Я очень и очень болен... Сам не знаю...
-- Что, тебе плохо? - спрашивает Вера испуганно.
-- Нет, - говорю я довольно. - Просто я еще не протрезвела.
-- Тогда все в порядке, - говорит Вера, облегченно выдохнув.
Потом я прихорашиваюсь. Одеваться я вообще-то люблю меньше, чем раздеваться. Во-первых, нет высокой цели, во-вторых, не во что. Все лето я хожу в любимом сером платье, с ниткой копеечных бус. Волосы у меня пышные, я их распускаю на уши, и кончики прихватываю маленьким красным бантиком. Моя в деревне воспитанная бабушка считала, что распущенные волосы прилично носить только в постели. Но себе и этого не позволяла.
На улице я встречаюсь с Верой, и издали, из-за боярышниковой колючей заросли на радость детям, получаю ее неодобрительный взгляд.
-- У тебя нет ничего менее сиротского? - спрашивает она скептически.
-- Что ты понимаешь, - отвечаю я небрежно (где ее учили быть тактичной?) - Когда-то это было хорошее дорогое платье.
-- Очень давно. Хотя... - она вздыхает, исчерпывая литературные рамки возможной дискуссии. - А на лице? Это что за стрелы вместо глаз? Мягче надо... плавнее.
-- Я с детства не любил овал, - мрачно говорю я. Буду я еще подлаживаться под какого-то Мишку. - Я с детства угол рисовал.
-- Оно и видно, - говорит Вера.
Сама она так и светится - розовая кожа, чуть подправленное лицо, яркий костюм. Первый раз вижу, чтоб кому-то шел пронзительный васильковый цвет. Она натуральная блондинка, а сейчас обесцвечена в платину. Я рядом с ней - гадкий утенок. Но какой уж есть.
Мы идем по кварталу, и нам весело. Вера рассказывает о муже, о любовниках до мужа, о любовниках при муже, и я понимаю, что живется ему не скучно. Впрочем, он бизнесмен - ему не до пустяков. Правильный цельный человек. Мой второй муж вечно к каким-то мелочам цеплялся, все от отсутствия больших жизненных задач и социально зрелых критериев... Мы проходим мимо детской площадки, на которой неизвестный (мне) с аппаратом тридцать лет назад сфотографировал нас с мамой. Черно-белый снимок, я стою, надувшись, и гляжу исподлобья, а Ленка ковыряется в песочнице, и виден только холмик вечной детской шапочки. Мама получилась очень эффектно... А вместо магазина железных дверей был ремонт обуви, и пахло резиновым клеем... И жуткие очереди, которые я ненавидела. Очереди были везде, но здесь почему-то особенно.