— А, плутовка, — ласково шутите вы, — все вы такие… Обещалась, а сама и в ус не дует… Пивков, может быть, ждет, волнуется, а ты еще в домашней кофте… Нехорошо, милая, стыдно… Ты, слава Богу, из порядочной семьи… И отец такое положение занимал…
— Но, ты… ты… ошибаешься… Ты не смеешь… думать… Ты…
— Ну, будет, будет… А то ведь придется на извозчике ехать, торопиться будешь… Простудишься…
У жены на глазах слезы. Через пятнадцать минут она одета.
Внимательным, любящим взглядом окидываете вы ее и делаете несколько замечаний:
— Зеленое надела? С желтым бантом?.. Прекрасно, прекрасно… То есть где это у тебя вкус — не знаю… Идешь на свидание к человеку с университетским образованием, а одеваешься, как для мужика… Ей-Богу, скоро стыдно будет из-за тебя в обществе показаться. Тот же Пивков смеяться будет…
Подавленная, уходит жена. Ей незачем вас обманывать, не для чего рассказывать, что она уходит в театр, к подруге, к умирающей тетке. Весь вкус запретного свидания — тает… Поздно вечером она возвращается домой. Раньше, подъезжая к дому, она чувствовала себя мученицей, и это окружало любовь особым ореолом: вот она возвращается из объятий любимого, ласкового человека к нелюбимому, чуждому мужу, она — страдалица… Теперь вы разбиваете все это безжалостно и грубо…
— Вернулась? — встречаете вы ее в передней. — Уже? Не могла подольше остаться? Человек тебя ждал, истратился на чай, на пирожные, на апельсины, прислугу со двора отпустил, а ты фить-фить и улетела… Тебе и дела нет… Может быть, лежит он, сердечный, убивается… В комнате еще аромат духов любимой женщины, а ее самой — и след простыл… Ах, Пивков, Пивков, несчастный ты… Ты хоть, засыпая, вспомни его — все ему легче станет… Бесчувственная.
Нет выхода для бедной женщины: подавленная, ложится она в постель… Завтра — снова та же линия поведения. Часов в пять, когда она приготовится уйти из дома, — чем-то взволнованный, сердитый, вбегаете вы в ее комнату.
— Соня… Я прошу тебя прекратить эти безобразия раз навсегда…
Слабая надежда мелькает в сердце женщины. «Ага, — подумает она, — пришел устроить сцену; хорошо — я ему сейчас выпою, и как он меня мучил, и как не обращал внимания, и все-все…»
— Какие безобразия?.
— А вот какие… Посмотри-ка в окно — что это каплет?
— Ну, дождь…
— Дождь? Ага… Так, так. А скажи мне, пожалуйста, как, по-твоему, приятно сейчас Пивкову в Николаевском сквере под дождем тебя дожидаться?.. Костюм-то что, по-твоему, если он в рассрочку шит, так он уж и денег не стоит?.. А приятно это, когда тебе за шиворот вода течет?.. Чтобы больше этого не было: одевайся, на тебе на трамвай — поезжай сейчас же… Слышишь?..
Через несколько дней за вечерним чаем вы спросите:
— Сегодня которое? Двадцать восьмое?.. Ну, скажите, пожалуйста… Значит, ты четыре дня не была у Пивкова… Ты что, поссорилась, что ли, с ним? Нечего, нечего. Глупостей ему, наверное, наговорила? Изволь, одевайся и поезжай… Мало ли чего еще человек над собой ни сделает… Маша, дайте барыне пальто…
Еще через несколько дней вечером:
— Ты куда это? Со мной в театр?.. Ну, это, милая, уж того, свинство… Пивков пятую записку шлет, а ты не можешь собраться… Поезжай… как нет? Не поедешь?.. Соня, смотри, терплю-терплю, а ведь и до скандала недалеко… Что? Я тебе покажу — не поеду… Муж я или нет?..
Еще через несколько дней:
— Не пойдешь?.. А если трюмо — вдребезги? А если все твои статуэтки в куски?!
— Голову размозжу — поезжай… Маша, бегите за извозчиком… К Николаевскому скверу, сорок… Я тебе — не поеду!.. Ты у меня узнаешь, как Пивкова мучить!!
Говорят, что люди, испробовавшие мое средство, жили до глубокой старости в мире, любви и покое…
Веселая елка
«А в Бога, говорит, ты веруешь?» — «Верую». — «Ага, так… А ну-ка, поди поцелуй крест… Там вот, на котором елка стоит. Нагнись, нагнись…» Поцеловал, господин мировой судья… Сами знаете, росту во мне два аршина четыре вершка, а он кулаком кирпич расшибает. Наклонился, полез, в вате выпачкался, поцеловал… «Теперь, говорит, давай веселиться». — «Давайте, говорю, только выпустите вы стул из рук, что в воздухе им машете, веер нашли тоже…» — «Веселись!» — приказывает он мне. «А как веселиться?» — «Пой, говорит, «птичку Божию» и кругом елки бегай». — «Увольте. Иван Николаевич, что же это я, женатый человек, с «птичкой» вокруг елки бегать буду… — «Ты, говорит, у меня побежишь, как я тебя прованским маслом оболью». И бутылка в руках. Побежал. Бегаю и пою. Тут тебе и Тютчева стихи, и «птичка» эта самая, провались она, и просто так, что на ум придет, а он сзади только подгоняет. «Мотором, говорит, тебе быть, а не закройщиком. Уважь хозяина. Я тебя, болвана, мог бы ветчину заставить возить, гуся бы тебе на бок нацепил, а я уж так, по-хорошему… Зазвал к себе в гости — повеселить надо…»
Бегать кончил — поднимается Иван Николаевич со стула ни жив ни мертв. Губы трясутся, руки трясутся, голова тоже… «Ах, говорит, я мерзавец… Бегать-то я бегал, а вот одарить гостя с елки, это не я…» За руку взял, плачет, в грудь кулаком ударяет — бери что хочешь. «А куда, говорю, мне игрушки эти? Детей нет, сам не играю». — «Нет уж. говорит, не обижай меня. Хоть вот одну обезьяночку съешь…» — «Как, спрашиваю, съешь? Ватная она, а в середине проволока. Не ко рту мне юна…» Вижу, хмурится. «Разборчивый ты у нас уж что-то очень стал. Долго ли уживешься, не знаю… Обезьянку не хочешь, лошадки откушай… Да не ту, дурак, не серебряную, а золотенькую, которая около ореха висит…» — «Шутить, Иван Николаевич, изволите?..» — «Ешь, ешь, что там, какие шутки! Рождество святое на дворе. Час-то, говорит, какой. Вечерний, двунадесятый… Ешь! Хочешь с индюшкой?..» Зло меня взяло. «Сами ешьте, говорю. Я не массажист какой, чтобы лошадей картонных жрать. Слава Богу, свой хлеб имеем. Не картоном живы…» — «Не хочешь — окороком по голове!
Прямо, говорит, в берцовую кость буду бить; на что окорок жирный, по сорока семи за фунт плачено, не пожалею — весь о тебя измахрю!.. Может, по душе холод пойдет, слезами изольюсь, а ударю. Нервный я… Время такое… Молодежь гибнет, самоубийства…» Смотрю, окороком замахивается — человек пьяный… Я-то что — два аршина четыре вершка, господин мировой судья, а он одним кулаком… Откусил ногу — пресно, картон жесткий, краска к тому же… Выплюнуть бы… А он — хлеб сует… «Что ты, говорит, как скотина какая — без хлеба. Не у свиней закусываешь!..» Пол-лошади сжевал — не могу больше. Смилостивился. «Сыт? Пить, может, хочешь? Там вот, на столе все. Только что это у тебя лицо невеселое? По такому-то лицу да тарелкой из-под паюсной!..» Это он любит… «Веселись, когда к хозяину пришел!..» Начал я веселиться. Сел в уголку, пальцами по стене барабаню… «Не так, говорит, не так веселишься. Презираешь ты меня. Да ты православный сам-то?..» — «Православный, говорю, лазил уж, целовал…» — «Православный ты, а веселиться не умеешь. Я вот возьму сейчас и подожгу тебя голубенькой свечкой! Застрахован?» — «Где, говорю, застрахован… Ребенком был, оспу прививали. Страхование — где там, еле концы с концами сводим». — «Анак, говорит, ты их сводишь — им не больно?»
Вижу, пьяный человек издевается, мне что же. Всякому свое место дорого — молчу…
Посидели тут мы еще, господин мировой судья, с Иваном Николаевичем, только вижу, с беспокойством на елку смотрит что-то. «Видишь?» — говорит. «Что видеть-то?» — «Горит». — «Что горит?» — «Елка горит». — «На то, говорю, день сегодня такой, а уж елке положено». Вдруг как вскинется он, бегает, волосы рвет на себе: «Спасай, говорит, елку! Свеч натыкали, позажгли их, а они и горят. Тушить надо!» Я-то губами дую. Подойдешь к свечке — дунешь, а с ним разве что сделаешь? Цветы на столе стояли — в пианино их сложил, а воду — на елку. «Качай, говорит, закройщик! Начал? Такую-то, говорит, елку багром хорошо — соседям не опасно. От багров она в момент тухнет. Тащи багры!..» Где, думаю, в семейном доме багров достать? Плюньте, говорю. Иван Николаевич, вот ветчинки, может, откушаете, на столике тут…» Только разве с ним что сделаешь: зонтик принес. Ну, елка, конечно, что: бессловесная она, упала. А он рад. «Вот, уверяет меня, завтра в газетах увидишь: «Пожар без человеческих жертв с присутствием характера у домовладельца…»Идем на улицу!..»