«А может, это я напрасно? — уныло подумал он минут через пять на улице. — Ну, чулки, ну, духи… Может, я человека под духами не ндцял, может, вернуться, а?»
Но, заметив, что он уже начал разговаривать с водосточной трубой, Вася взял себя в руки и решил:
— Пойду к Шурке Висмутову. Он парень твердый, во всем подкованный. Скажет, что дурак, — вернусь… Поддержит — прощай, девушка… Это легко сказать — прощай…
Вася вспомнил Лизину комнату, ее самое, и ему вдруг до слез стало жалко самого себя.
«А вдруг Висмутов скажет, что я дурак? — мелькнула надежда. — Ну, миленький, ну, Шурка, ну, скажи, что я дурак! Штопором бы назад полетел…»
Перед висмутовской дверью Вася оробел и затревожился.
— А вдруг Шурка скажет, что того… Молодец, мол, Вася, поздравляю тебя с твердостью и т. д…. Нет… Не имеет права он так говорить… Это же не по-товарищески, свинья он лохматая…
Вася робко постучал. Еще раз. Никто не ответил.
— Фу, — облегченно вздохнул Вася, — нет его дома…
Он вошел в висмутовскую комнату, зажег свет, огляделся по сторонам и удивленно засопел. Около висмутовской кровати стоял большой букет цветов.
— Цветы, — процедил сквозь зубы Вася, — так, так… Здоров.
На столе лежал развернутый томик Блока, а из книжки высовывался клочок бумаги, на котором висмутовским почерком были написаны четыре строки:
— Так, — испуганно прошептал Вася, — стихи, значит, пишет…
Он осторожно положил книгу на место и задел рукой какой-то зеленый флакончик. На флакончике значилось: Красный мак».
— Ах, вот как! — вспыхнула в Васе теоретически необоснованная радость. — Висмутище ты мой… Дорогой мой… И ты, значит…
Он вытащил из кармана блокнот, вырвал листок и торопливо написал, хитро улыбаясь:
«Был у тебя. Заходил за Плехановым. Прорабатываю второй том. Смотри, Шурка, не скатывайся: духи да стишки с цветочками — это, брат, не для нас. В. Колобаев».
И через две минуты Вася уже бежал к Лизиному дому, сшибая по дороге какую-то кадку у ворот.
В окне у Лизы был свет.
— Не спит еще… Милая моя… Лизонька…
Он тихо вбежал по лестнице, поправил волосы и тихо постучал.
— Войдите, — ответил странно знакомый мужской голос.
Вася открыл дверь и сразу заметил, что у Лизы на свободе была одна только рука. Другая упорно покоилась на плече Шурки Висмутова.
— А я к тебе, того… — беззвучно прошептал Вася, — к тебе, Висмутов, заходил… За этим… За Плехановым… Ну, я, того… пошел…
— А то посиди, — равнодушно предложила Лиза, — а мы тут с Шуркой стихи читаем… Послушаешь… Может, чаю хочешь?
Через час Вася шел вместе с Висмутовым домой, и Висмутов, весело потряхивая шевелюрой, бубнил молодым баском:
— А я к тебе, Васька, зайти хотел посоветоваться.
Нравится мне эта девушка… И не сухарь какой-нибудь… Тонкая девушка, женственная… Ты у нас парень твердый, подкованный, ты все понимать должен. Так одобряешь мой выбор? а? Молчишь. «Не осуждаешь, значит? Спасибо, парнишка!
И он с чувством пожал дрожащую Васину руку.
Тихие старушки
Я лежал на верхней полке, щурился от неприятного верхнего вагонного света и лениво думал о том, почему так тихо и боязливо шепчутся две старушки, уютно пристроившиеся на нижних скамейках. По временам то одна, то другая опасливо поглядывали на меня и еще больше понижали голос. «Бедные старушки, — думал я, нарочно закрывая глаза, чтобы они приняли меня за спящего, — как, наверное, туговато им в наши суровые, железные дни, как, наверное, страшно им ползать по развороченному быту, цепляясь за кусочки уцелевших традиций, стараясь урвать хоть что-то от прошлого, распыленного на их глазах».
И мне стало даже как-то стыдно, что вот они сейчас боятся меня, говорят шепотом и ждут, что вдруг я наклонюсь с верхней полки и смахну их журчащий разговор каким-нибудь окриком, смахну, как окурки со стола. И невольно я стал прислушиваться к их словам.
— А я ему только и сказала. — восторженно шептала левая старушка, маленькими кусочками обгладывая куриную лапку, — я человек тихий, я только помереть хочу с благословением Господа Бога, и никаких мне удовольствий от детей не надо, а фанерой свою комнату я делить не позволю. Я весь век свой без ихней фанеры жила и желаю к Господу Богу без фанеры отойти.
— А он что? Сынок-то ваш? — заинтересованно уставилась на нее правая старушка, вытерев тонкие губы большим носовым платком с синей каемкой.
— Сынок-то? Сынок-то ничего. Выехал. <Я, — говорит, — мамаша, лучше с чужими кошками под лестницей жить буду, чем с вами, единоутробной, без перегородки. Вы, — говорит. — из меня кровь, как лимонад, кушаете». Это матери-то! «Вы, — говорит, — взаймы никому не даете, на партийных бросаетесь, беспартийным замечания замечаете, а девушек позорите».
— Неужто позорите? — радостно спросила правая старушка.
— Позора не нахожу, — солидно заметила левая, — а взгляды высказываю. У меня муж двадцать три года в почтово-телеграфном ведомстве служил, и мои взгляды запретить никто не может. А беспартийных не люблю. У меня беспартийные в 1919 году в феврале месяце корову украли.
— Что же партийных обижаете? — испуганно осведомилась старушка с платком.
— Обижать — не обижаю, а любить — не люблю. У меня дочь полупартийная. По собраниям ходила и газеты читала, а как ребенок родился — выгнала ее. В мебелишке — и той отказала: пусть сама заработает. Без закону с мужем жила, а у меня дом свяченой, у меня Парасковья-мученица в углу. Мне ихнего приплода не надо. Без него жила, без него и к Господу отойду.
Обе старушки перекрестились мелкими крестиками. Левая губами оторвала поджаристую кожицу с куриной лапки, чавкнула и вздохнула. Правая жадно посмотрела ей в рот и благодушно заметила:
— Детьми не обременена. От холеры оба ангелочка в девятьсот девятом году померли. Жизнь у меня легкая. Господь Бог не обижает, только соседи обижают. Пить, подлые, не пьют, скандалить— не скандалят, а покоя от их нет.
— Комиссары, поди?
— Хуже. Который слева, книжки пишет, а справа — счетовод по ремеслу. И такую, голубушка, уже второй год тишину развели, что хоть в милицию жалуйся. В коридор страшно выйти. Ни тебе слова не с кем сказать, ни тебе в чью комнату зайти, ни тебе что другое сделать… Я уж и добром пробовала: и помойное ведро к вешалке ставила, и куренка живого в кухню пускала, и крант водопроводный открывала — ни тебе привета, ни тебе ответа: молчат и молчат. Старого человека каждый обидеть рад.
— Это конечно, — согласилась собеседница, искоса посмотрев на меня. — Народец пошел мерси-спасибо. Подлый народ. Им бы цереди ломать, а в автобусах пихаться…
— Господа на них нет, — сердито захлебнулась правая старушка, — плюнул на них милостивый полным ротом… А вот ежели он сжалится над нами да возьмется за них…
— Ох уж и будет тогда, ох уж и будет! — сладко замерла левая, чмокнув губами. — Уж и отольются им наши тихие слезыньки…
Обе старушки снова закрестились мелкими крестиками и еще раз опасливо посмотрели на меня. Я кашлянул и стал слезать с полки. Левая старушка быстро заглотала куриную лапку, правая умиленно поджала губы и жеманно произнесла:
— А мы тут про свои старушечьи дела разболтались… Не помешали?
Мне стало страшно.
Я вышел в коридор, отогнул выдвижную скамеечку, сел и заснул на ней. Ночью мне снились тихие, маленькие старушки. Они беззвучно смеялись, беспрестанно крестились и грозили кому-то сухими тонкими пальцами. И от их бледных губ и костистых пальцев было противно и уныло.