А через несколько дней Анна Петровна приехала вечером на такси к Бубенцову, внесла чемодан и взволнованно сказала:
— Прими твою Дэзи. Твоя бабочка ушла от мещанства.
И началась новая жизнь. Шестая, по счету Бубенцова.
Слева, на диване, поселился он, а справа, на кровати за ширмой. — бабочка, принцесса и Дэзи, объединенные в лице Анны Петровны.
Прошел год. Бубенцов только что вернулся из амбулатории, где доктор напомнил ему, что ему уже тридцать девятый год, за которым пойдет сороковой и т. д., а не наоборот.
— Анюта, — грустно сказал он бывшей Дэзи, — мне нужен покой и уют.
— Хорошо, — сухо заметила она, — я куплю тебе кальсоны на гагачьем пуху. В них тепло.
— Не в кальсонах счастье. Кальсоны продают и холостым в любом универмаге. У нас нет семьи.
— Семья — это мещанство, — зевнула она, вспомнив о красивом брюнете, который посмотрел на нее в автобусе. — Семья — это дети. А мне уже надоели дети. Где-то я читала или слышала, что дети — это те же взрослые, только еще маленькие, и что они требуют мануфактуры.
— Нигде ты этого не читала, — сердито закурил Бубенцов. — Никакой идиот не мог написать этого. Я хочу, чтобы у меня в комнате на полу резвилось веселое существо, которое…
— Ну, купи собаку. Она будет бегать по полу, — снова зевнула Анна Петровна, — и не мешай мне спать.
Она закрыла глаза и еще раз вспомнила брюнета из автобуса.
— Нет, ты не спи, — бросил окурок Бубенцов. — Спать после обеда всякий может. Только я не могу. Приходишь домой усталый… человеку тридцать девять, у него почки — и никакого уюта.
— Ну, купи себе туфли и ходи в них на кривых ногах, если тебе нужен уют, — не открывая глаз, сказала Анна Петровна — Может, еще икать по утрам хочешь?
— У меня прямые ноги, — едко заметил Бубенцов, — и я с детства не икаю по утрам.
— Врешь! — вскочила Анна Петровна. — У всех мужей кривые ноги, и все икают.
— Проснулась, принцесса! Молчи, ведьма!
— А ты мещанин. Я как бабочка в ржавой клетке…
— Брось клетку к черту! Я тебя этой клеткой как ахну!.. Бабочка! Бабочки не приходят подвыпившие в третьем часу утра.
— А что делают бабочки? Красные метки на ночных рубашках вышивают? Да? О Господи, какой тусклый человек!..
И она сразу уснула от негодования.
Над бульварами плыла луна, взятая напрокат из тургеневских романов. На скамейке около памятника сидела тихая пара. Полная шатенка сосала мороженое.
— Не говорите так, дорогая Мария Васильевна… Ах, какое красивое имя, оно звучит ландышем в роще, — слышался голос Бубенцова. — Семья — это все. Вот вы живете с мужем одна. Вы, муж и плюс коммунальные услуги. Тускло, почти мещанство. Я вас выну из него. У нас будет семья. У нас будут дети. Я буду приходить домой, класть портфель и гладить русые головки… А Вася — он непременно будет Васей или в крайнем случае Катей — станет говорить: «Папа, папа…»
— Какой вы редкий! — страстно шептала шатенка сквозь холодеющие от мороженого зубы.
А подальше от памятника, с другой скамьи, слышались грудной смех Анны Петровны и рокот автобусного брюнета.
— Нет, вы не Дэзи. Вы Китти! Я буду вас звать так. В этом имени что-то пьянящее! Не говорите мне слова «муж». От него пахнет трамваем и котлетами. Я вас похищу после пятнадцатого. Вы проснетесь обновленная в моей уютной комнате с лифтом и с газом. С моими заработками и знакомствами мы смело шагнем в жизнь. Никаких пеленок и мещанских гарантий!
— Вы исключительный! — радостно простонала Анна Петровна.
По бульвару пробежала собака. Где-то пили ситро.
Искусство
Сегодня Катю в первый раз брали в театр.
Уже с утра она ходила по комнате с большим голубым бантом в волосах, такая торжественная и строгая, что отцу нестерпимо хотелось поцеловать ее в тоненькую шею, от которой так замечательно пахло душистым мылом и родным ребячьим запахом.
— Пойдем, — сказала она в шесть часов, терпеливо дождавшись электричества, — а то все сядут, и нам будет негде.
— Там места нумерованные, — улыбнулся отец.
— А на нумерованных сидят?
— Сидят.
— Вот на них я сяду.
Глаза у нее стали такие печальные, что пришлось ехать за час до начала. В трамвае Катя, как взрослая, платила сама. Она вынула из вязаново кошелечка два гривенника, протянула их кондуктору и сказала:
— За меня и вот за него. До театра.
Хмурый человек, читавший газету, посмотрел на нее сквозь очки, скрыл под усами улыбку и подвинулся:
— Садись, старуха.
Катя села, но из предосторожности все-таки уцепилась за отцовское пальто.
В театральный зал вошли первыми. Люстра, красный бархат лож и мерцающий тусклым золотом занавес сразу прихлопнули маленькое сердце под коричневой кофточкой.
— А у нас есть билеты? — робко спросила она.
— Есть, — успокоил отец. — Вот тут, в первом ряду.
— И с номером?
— С номером.
— Тогда сядем. А то ты меня опять потеряешь, как тогда в саду. Ты такой.
До самого начала спектакля Катя не верила, что занавес поднимется. Кате казалось, что достаточно и того, что она видела, чтобы запомнить и это на всю жизнь.
Но электричество потухло, люди сбоку и сзади присмирели, перестали шуметь программками и кашлять, и занавес поднялся.
— Ты знаешь, что сегодня играют? — шепотом спросил отец.
— Не шуми. — ответила еще тише Катя. — Знаю. «Хижину дяди Тома». Читала книгу. Как продали одного негра. Старого.
Со сцены пахнуло сыростью и холодом. Деревянными голосами заговорили актеры уже надоевший текст. Катя вцепилась в ручки кресла и тяжело дышала.
— Нравится? — ласково спросил отец.
Катя ничего не ответила. Разве стоит отвечать на такой глупый вопрос?
В первом антракте она съежилась комочком на большом кресле и потихоньку всхлипывала.
— Катюша, маленькая, ты что? — забеспокоился отец. — Ты что плачешь, глупеныш?
— Продадут, — сквозь слезы ответила Катя.
— Кого продадут?
— Дядю Тома. За сто долларов. Я знаю. Я читала.
— Не плачь. Катя. На тебя смотрят. Это же театр, актеры. Хочешь, я тебе принесу пирожное?
— С кремом?
— С кремом.
— Не надо. — И глухо добавила: — Я. когда плачу, не люблю с кремом.
Второе действие Катя смотрела, вплотную прижавшись теплым плечом к отцу, и тихонько посапывала носом. В антракте сидела грустная и молчаливая.
— Нервный ребенок, — недовольно сказал лысый сосед. разгрызая монпансье.
— Первый раз в театре, — извиняюще шепнул отец.
Настал следующий акт. Дядю Тома продавали на аукционе. Сам он сидел около картонной хижины и думал о том, что на улице слякоть, а он пришел в театр прямо из бильярдной, без калош. Аукционист, игравший сегодня утром бывшего попа, торопился скорей кончить роль, чтобы не упустить белокурую контролершу, которая может уйти домой одна. Он поднял деревянный молоток и крикнул:
— Продается негр Том. Сто долларов! Кто больше?
И вдруг тоненькой рыдающей струйкой вырвался из первого ряда звенящий детский голос:
— Двести.
Аукционист опустил молоток и в недоумении посмотрел на суфлера. Крайний левый статист икнул от смеха и скрылся за кулисы. Сам дядя Том закрыл лицо руками.
— Катя, Катя, — испуганно схватил ее за руку отец. — Что ты, Катюша!