Выбрать главу

— Можно, — кивнул головой Костя. — И красок у меня нет, и рождение зажулили.

Окунев хотел что-то сказать, но язык сухой толстой тряпкой лежал во рту. Он только промычал жалобно и обиженно и почувствовал, что по щеке проползла мокрой мухой щекочущая слеза.

— Мычит, — сухо посмотрел в его сторону Костя. — С утра мамка орет, вечером он мычит… Когда же заниматься?..

— Как дедушка, — констатировала Валя. — Они все мычат.

Болезнь проходила медленно и вязко. Только через одиннадцать дней Окунев смог ходить по комнате, небритый, с подламывающимися ногами. Утром Костя ушел в школу, а сердитая на болезнь мужа Катерина Васильевна увела Валю гулять.

Тяжело шлепая войлочными туфлями, Окунев прошел к старику.

— Здравствуй, отец, — сказал он, опускаясь к нему на кровать. — Ну как?

— Петюша, — беззубо улыбнулся старик, поглаживая его руку. — Плохо, Петюша… Зажился я…

— А ты живи, отец, — отвернувшись в сторону, устало кинул Окунев, — всем жить надо. Мало ли что с кем бывает. Хочешь чаю?

— Не надо, — слабо пожал старик его руку. — Посиди у меня.

Окунев погладил его холодную, всю из плетеных синих жил руку и впервые за последние шесть лет ласково и грустно посмотрел на старика.

1935

Иностранец

Голубая фигура Жана Буше взметнулась от трапеции под самым куполом, ринулась вниз, и через несколько секунд сетка мягко и заботливо подкинула молодого акробата в воздух.

— Элля! — крикнул он, кланяясь публике. И навстречу его звонкому тенору партер и галерея бросили волну аплодисментов. Четыре раза еще выходил кланяться Жан Буше, а после четвертого вышел напудренный шталмейстер и деревянным голосом объявил:

— Антракт!

Ряды в партере пустели. Зрители шли в конюшни и в курилку.

— Европа! — завистливо произнес человек с большой бородой, в кепке и в зеленом галстуке. — У них каждый мускул куда надо пригнан. Разве наш так прыгнет? Либо пузом об сетку, либо ногой об воздух запнется.

— У них в самом нутре техника, — согласился зритель в рыжем пальто с рваным карманом. — Может, его с малолетства били, прежде чем прыгать начал. У них с этим строго. Заграница. А наш что? Ему семилетку кончать неохота — вот он и прыгает.

И они прошли за кулисы перед только что прошмыгнувшими туда двумя школьницами в синих беретах. Одна — с толстой русой косой, другая — с черными веселыми кудряшками.

— Типичный Фербенкс, — взволнованно шептала коса. — И. наверное, влюблен в какую-нибудь ихнюю приезжую графиню.

— У них это нельзя, — сочувственно сказали кудряшки. — У графини муж и даст ему по морде. Акробаты влюбляются в наездниц.

Публика долго ходила по цирковой конюшне, мешала лошадям жевать овес и в упор рассматривала разгримированных актеров. Из боковой уборной вышел Жан Буше — в коричневом изящном пальто, в темной, хорошо выглаженной шляпе и желтых, сверкающих ботинках.

— Клавочка, родненькая, — тихо пискнула коса, — ты же знаешь по-французски… Заговори…

Кудряшки густо покраснели и тонким голосом выдавили:

— By зет… француз?

— Вуй, — солидно ответил Жан Буше и пошел к выходу.

Когда он проходил мимо человека с зеленым галстуком, тот солидно откашлялся, мотнул бородой и почему-то произнес:

— Пардон.

— Вуй, — так же солидно произнес Жан Буше и вышел.

Он долго шел по плохо освещенным улицам и тихонько насвистывал, чему-то весело улыбаясь. В узеньком тупичке он остановился около маленького одноэтажного деревянного домика и постучал в освещенное окошко. Окошко раскрылось, в темноту высунулась старушечья голова в вязаном платке, и Жан Буше тихо сказал:

— Это я, мамаша, откройте.

— Андрюшечка, — ласково и нежно запел старушечий голос. — Иди, родненький, заждалась я тебя… Думала, уж не придешь…

— Ну что вы, мамаша, — улыбнулся акробат, входя в комнату. — Сама лепешки с творогом обещала, и вдруг — не приду. Спекла, старая?

— С хрустом, родненький. Как в детстве любил. Поджаристые. Кушай, золотко.

Через десять минут Жан Буше сидел за столом и с подчеркнутым аппетитом ел пресные и невкусные лепешки. Есть ему не хотелось, во мать такими радостными глазами смотрела за каждым куском, что акробат потянулся за третьей лепешкой.

— Кувыркаешься все, Андрюшечка? — грустно спросила она.

— Кувыркаюсь, мамаша. Ты не бойся. Привык.

— И жалованье аккуратно платят?

— Аккуратно, мамаша.

— Ну, и это хорошо, — печально пожевала старушка губами. — И за присылы тебе спасибо. Балуешь ты меня, старуху. Таким страхом жалованье зарабатываешь, а на меня, старую, тратишься…

— Хватает, мамаша, не беспокойся. Ты вот только что, — акробат немного замялся и виновато посмотрел на мать, — когда в цирк ко мне придешь, так по фамилии не спрашивай. А скажи так: где, мол, здесь Жан Буше? Поняла?

— Это что же такое будет?

— Фамилия моя теперь. Буше и еще Жан. Это, мамаша, для дела нужно. Ежели я, скажем, Андрей Савелкин — одна мне цена, а ежели я Буше — другая.

— Оно конечно, — кивнула старуха. — Савелкин для представления не годится. Поняла, Андрюшечка.

И вдруг с тихой тревогой, смахнув робкую слезинку, спросила:

— А как же ты по-ихнему объясняешься-то, Андрюшечка? Тяжело, поди?

— Да нет, мамаша. Ежели надо «да» сказать, говорю «вуй». А ежели наоборот — произношу «нон».

— Вуй, — протянула старушка и улыбнулась. — Чудеса!

Акробат зевнул и посмотрел на пальто.

— Пойду, мамаша. Спасибо за лепешки.

— А то, может, здесь переспишь. Андрюшечка? — попросила мать. — Чего тебе в номера-то свои шлепать? Блохи еще там… Я тебе на диванчике уж постелила…

В номерах ждали товарищи. Уезжавший завтра укротитель устраивал ужин. Акробат вздохнул и с растяжкой сказал:

— Ладно, мамаша. Пересплю.

Он быстро разделся, лег, натянул на голову одеяло и, подогнув на неудобном диванчике ноги, уснул. Старушка потушила лампу, на цыпочках подошла к дивану, нежно поправила подушку и пошла закрывать окно.

— Марья Егоровна, — спросил чей-то голос под окном, — к тебе сынок, говорят, прибыл? У тебя сейчас?

— Вуй, — гордо ответила мать. — Здеся.

1935

Проверенный источник

«Чижик, Чижик, где ты был?» — «На Фонтанке водку пил… Выпил рюмку, выпил две, Зашумело в голове».
Ехал чижик в лодочке В генеральском чине, Не выпить ли водочки По этой причине?
Стали чижика ловить, Чтобы в клетку посадить. «А тю-тю, а тю-тю, А я в клетку не хочу».

(Услышано 17/XII на Плющихе, 19/XII, в 2 часа дня, — на Самотеке, 23/XII, в 9 часов утра, пелась в квартире от ветработника М. П. его младшим сыном.)

Господин фон Мидрихс, московский представитель фашистского телеграфного агентства «ПФУЙ», прочел этот документ и строго посмотрел на вдову под черной вуалью:

— Действительно ли это новая нелегальная песня, распеваемая молодежью?