Выбрать главу

Взвилась ракета. Музыка играла туш. Где-то громко аплодировали: это раздавали призы. Эскимос, остановившийся с турчанкой покурить у соседнего дерева, сердито говорил:

— Первый бабочке дали. А второй приз — северному сиянию. Продернуть бы их в газете. Вот и потей после этого в вате. На мне, может, одних жилетов четыре штуки…

Пестрой змейкой в свете фонаря мелькнула женская фигурка. На ней была цветистая шаль, в волосах алела большая роза и блестел высокий гребень.

— Спасибо, Елена Петровна, — тихо сказал Костя, — спасибо.

— Я, Костя, — взволнованно ответила Елена Петровна. — в ваше сельскохозяйственное полчаса влезала. Я, Костя, в фанере не могу ходить. Мне, Костя, танцевать хочется. Может, выйдете, Костя? Я на Крухина кадриль записала, я на вас перепишу…

— Я не могу вылезти, Елена Петровна. — вздохнул Костя. — Я заклепанный. Я на приз шел, а вас пошлость соблазнила… Я, Елена Петровна, в костюм душу вложил… Я, Елена Петровна, сельскохозяйственную проблему разрешал, а вы в испанском костюме с Сашкой танцуете… Идите, танцуйте, Елена Петровна, не поняли вы меня…

— Может, вас к выходу докатить. Костя? — виновато предложила Елена Петровна.

— Сам докачусь. Идите. Я мужчина. Я один перестрадаю.

Медленно и горько по освещенной луной улице передвигался Костя и скорбно говорил дружески шагавшему рядом Еремицыну:

— Нет, брат… Разве женщину увлечешь высокой идеей?.. Женщине шик нужен. Гребни, розы, ситро. Испанское. Ее к забытому прошлому тянет. В тину… Э, да что говорить… Дай закурить, Еремицын…

1936

Роковое влечение

— А что ваш супруг теперь поделывает, Анна Васильевна?

— Коленька-то? Коленька возглавляет.

— И давно это он?

— А как в Кострому переехали. Сразу. Приходит он это, как сейчас помню, домой, на лице пафос, галстук на боку, руки трясутся, и даже папироску не с того конца зажигает. Ну, говорит, Анюта, вот оно началось, стихийное движение соцсоревнования, и я прямо-таки не моту его не возглавлять на данном отрезке времени у себя на переплетной фабрике.

— Включился, значит?

— Насчет включения не скажу. Даже обиделся, когда спросила. Я, говорит, временно не в состоянии включиться по случаю ревматизма и переутомления. И. опять же, вставать рано и в глубоких калошах на фабрику бегать, как какой-то неквалифицирюванной единице. Но возглавлять буду. Так вся семейная жизнь и пошла прахом.

— Да что вы, родная?

— И не говорите. С утра, как встанет, запрется — и писать. Чаю, спросишь, не надо ли, так и на то даже обижается. Ты, говорит, у меня своим неприятным голосом все красивые фразы из мышления выбиваешь. Все резолюции писал. У Вовочки все тетрадки израсходовал. Напишет, выучит наизусть и Анисью нашу заставлял по тетрадке его спрашивать — и на фабрику. А «там, знаете, помещение большое, здесь речь, там речь, — домой вернется — прямо лица нет. Не переутомляй, говорю, Коленька, себя. Нет, говорит, переутомлю. Брось, говорю, возглавлять. Нет, говорит, не брошу.

— Ну и как?

— Слава Богу, все благополучно кончилось. Перевели в Тулу. А там опять ото самое — ударное. Опять возглавлять начал.

— Сам?

— Сам. Остальным некогда было. И люди черствые. Сделались ударниками и в ус себе не дуют, а все остальное на Коленьку свалили. Я уж ему от всего сердца советовала: плюнь ты на них, сделайся ударником, — может, легче будет. А он вторично обижается. Это. говорит, при моих нервах — ив рядовые ударники записываться. При моем размахе незаметным винтом болтаться? Так ты своего мужа расцениваешь? Даже абажур от огорчения разбил. Розовый. И прямо к ночи домой приходить стал. И все на торты жаловался. Прямо, говорит, невозможно руководить стало. Как собрание — так торт. На одном — сливочный, на другом — ореховый, а я один. У меня, говорит, ни нервов, ни желудка не хватает. Потом, слава Богу, и здесь кончилось.

— Перевели?

— Сам ушел. Обидели. Какой-то субъект на торжественном заседании спрашивает: а почему, мол, вы, Николай Семенович, не ударник? Коленька, конечно, стерпел и мягко возражает: пардон, а кто же возглавлять будет, если все в ударники бросятся? Ну конечно, не поняли его. Обиделся, взял отпуск и уехал. В Пензу перевелся.

— Хорошо устроился, золотая?

— Куда там! Опять возглавлять начал. Разве у нас может культурный человек спокойно жить и работать? Стахановское началось. Я уже заранее говорю Коленьке: не мучь себя, нервы у тебя средние, ревматизм наблюдается, попробуй работать. Я где-то в газетах читала, что за работу деньги платят. И вижу я, что ходит мой Коленька сумрачный такой, некрасивый и даже вздыхает в коридоре. На кого, спрашиваю, Коленька, обижаешься, а если нет, то почему? Раскрыл он мне душу около ванной: я, говорит, Анюта, разочаровываться стал. Теперь, говорит, Анюта, для человека моего широкого размаха просто гибель. Кругом сплошная разруха настроения, грубый эгоизм и полное крушение общественных горизонтов. Возьми, например, Семенухина и положи нас с ним на весы. Что он и что я? А Семенухин полторы тысячи зарабатывает, а у меня четыреста восемьдесят с вычетами. И возглавлять не дают. Обидно мне стало за единокровного мужа. Девять лет вместе живем. Попробуй, говорю, Коленька, примирись с положением, стань стахановцем — может, чего-нибудь выйдет.

— А он что?

— Сердится. Даже угрожать начал, что гриппом нарочно для меня заразится. Я, говорит, может, и стал бы, если бы от меня пафоса потребовали, а они что требуют?

Чтобы мой упаковочный цех на две нормы выше работал. Я, может, стахановское движение до корней понял, я, может, конкретные заветы у себя в душе выносил, а они мне тарой и упаковкой в морду тычут. Упаковывать, говорит, всякий человек без заслуг может, а возглавлять — не всякий.

— Ну дали бы уж человеку возглавлять что-нибудь…

— Сухие людишки. И даже не стесняются. В фабричном доме живет — так кругом такие нахалы! Кто с новым патефоном по лестнице шлепает, кто пианино в квартиру впирает, кто мебель тащит, а такой человек, как Коленька, сиди и смотри. Затерли работника.

— И не говорите, дорогая! У нас это всегда. Пусть отпуск бы взял, что ли.

— Берет. В Евпаторию едет. А оттуда — в Казань. Там у него родственник — дядя — на свечном заводе служит. Насчет места ничего не скажу. Да и где Коленьке при его нервах местом интересоваться. Устроится возглавлять — и за то слава Богу!.

1936

Чемодан

Будучи трамвайным вором, Пашка Симков привык определять пригодность пассажира для своих операций сразу, не вдаваясь в психологические подробности. От остановки до остановки всего две минуты — где там высчитывать, сколько у человека может находиться денег в заднем кармане и как он будет реагировать, когда их у него вытянут: хвататься за голову, жалобно скулить или бросаться на ни в чем не повинного соседа?

Другое дело — на железной дороге, где Пашка только что начал работать, поплыв к более широким горизонтам своего беспокойного ремесла. Здесь можно осмотреть пассажира спокойнее, деловито взвесить, стоит ли у него утаскивать чемодан на остановке или же просто, с легким извинением проходя мимо, вынуть привычным движением у него часы и пойти с жуирующим видом покурить на площадку.

Вот и сейчас он уже около часа сидит в вагоне дачного поезда и деловито, прикрыв один юркий глаз пестрой кепкой, наблюдает за толстым безбородым человеком в серой шляпе, упоенно жующим ветчину.

«Ишь ты, мордастый! — почти любовно подумал Пашка, решив, что маленький клетчатый чемоданчик у него он стянет на первой же остановке, когда пассажиры хлынут из вагона. — Орать будет, черт… Наверное, кассир или какой-либо бухгалтер. Поди, еще деньги казенные везет… Быть тебе, коту собачьему, без чемодана!»