Выбрать главу

— Нужно купить, — волнуется тот. — я не могу упустить этой редкости… — И робко спрашивает у Джекумме: — Сколько?

«Неужели они хотят купить эту дрянь? — недоумевающе соображает Джекумме. — Надо посмотреть, не осталось ли там уксуса. Уксус нынче дорог».

И, опасливо поглядывая на покупателей, он поднимает все пять пальцев, причем один из скромности и из нежелания упустить выгодный случай осторожно полупригибается к ладони.

«Спрошу пять чентезитов, вдруг дадут… Мало ли бывает неожиданных случайностей в нашем местечке!..»

— Он сошел с ума, — ужасается покупатель. — Он хочет пять лир за такую вещь… Да ведь это даром!.. Нужно еще хоть пол-лиры прибавить… Не краденая ли еще вещь?.. Вот идиот-то!..

Когда Джекумме получает внезапно пять с половиной лир за уксусную склянку, он бледнеет, чувствует приступ холода под сердцем и, как всякая экспансивная южная натура. начинает выражать свои мысли вслух:

— Радуйся, старый Джекумме… Есть еще идиоты на свете. Правда, они подданные другой страны, но твоя родина не закрыта для иностранцев…

Через полгода меня подведут к этой уксусной бутылочке и начнут рассказывать историю ее происхождения, уверяя, что в Париже знатоки дали бы за нее не меньше четырех тысяч франков. Меня заставят восхищаться каждой царапиной, пылью и грязью на стекле, которые сделали грязные ногти Джекумме, уверяя, что каждая царапина имеет своего Меровинга, Капетинга и Стюарта.

Поэтому-то не так уже нелепо, когда я, связанный чем-нибудь с хозяевами дома, вдруг решительно встаю и дрожащим голосом заявляю, кивнув головой на уксусное вместилище: «Или я, или она…»

Значительно хуже, когда вещь покупается тут же в нашем городе, на рынке… В забракованный на фабрике желтый кувшин старьевщик четыре года наливал квас; потом забросил. Кувшин позеленел и потерял часть донышка.

Какими словами называют меня, когда я отказываюсь признать в нем лучший из памятников Петровской эпохи…

* * *

Хорошо, очень хорошо иметь грубую, невосприимчивую к эстетизму натуру. Я люблю мягкое кресло из хорошей кожи, недавно присланное из магазина. Удобную электрическую лампу ценю несравненно выше старинной люстры, мрачно коптящей под потолком… Когда в мебельном магазине начинают уверять, что предлагаемому мне книжному шкапу пятьдесят четыре года, я решительно уклоняюсь от чести справлять его юбилей у себя дома. Пусть этим занимаются другие…

Когда-то люди добывали огонь при помощи сухого дерева. Судя по описаниям, это было красиво. Но если каждый эстетически настроенный человек, для того чтобы закурить папиросу, будет останавливаться на улице и долго тереть полено о полено, — это будет некрасиво…

Слишком много приходится уважать разной живой дряни, если же к этому еще прибавить хорошо спевшийся гарнитур из почтенных кресел, уважаемых столов и досточтимых вазочек, самому придется перекинуть через руку салфетку, робко стоять по целым дням у дверей собственного кабинета и безропотно раскланиваться во все стороны.

Мне это не нравится.

Книги

Когда на улице, особенно в сумерки, встречаешь красивую женщину, как-то робко сжимается и падает сердце. Я не понимаю, почему это происходит, но от этого внезапного и короткого ощущения чужой красоты сам начинаешь казаться себе каким-то забитым, незаметным и обиженным.

Пройдет полчаса, душа заполнится другим, о чем думал раньше. Но, когда придешь домой и останешься один в комнате, промелькнувшее лицо вспыхнет и затеплится где-то внутри, как колебанье от лампадки.

Во мне оставляют такой же след, заставляют переживать то же самое некоторые книги. Часто перед какой-нибудь очередной, надоевшей работой возьмешься за такую книгу, вчитаешься и вдруг почувствуешь такую силу таланта в ней, такой красивый ум и радостный, как трава на городском дворе, язык, что откладываешь ее в сторону и по-ребячьи начинаешь грустить, как гимназист, которого не взяли на пикник.

И, когда садишься писать, каждое свое слово кажется таким сухим, деревянным, повторным — до полного отчаяния… Может быть, без таких минут каждый из нас очерствел бы и заглох, но они очень тяжелы…

Сотни умных людей не могут так перевернуть душу, как одна нежная и умная книга.

В моем представлении книги — те же люди.

Вот книга-инженер, с мягким голосом и хорошим заработком. В волосах его приятная седина; он чисто одевается, у него жена полная красивая брюнетка, которая заботится о нем и его двух детях. Когда-то он бродил по улицам и искал случайных встреч, потому что бурлила душа от одиночества; потом писал рефераты, горячо спорил. Теперь все это ушло. Он сделался добрым человеком, хорошо обращается со служащими, спорит в кабинете правления о прибавке мелким конторщикам и учит семилетнего братишку горничной.

Но инженер забыл что-то. Он забыл цветы, забыл малиновую кофточку, мелькнувшую в зелени сада; забыл, как он вскакивал с постели и долго ходил по комнате только потому, что невдалеке играл какой-то провинциальный оркестр вальс. Он забыл, как он смотрел через окно в небо и, сжимая кулаки, клялся отказаться от Бога за то, что он голоден; над ним смеялась в глаза девушка с длинными и нежными пальцами и розоватой шеей, а потом бежал к церкви и в мучительном страхе крестился на старую, потемневшую икону.

Такая книга-инженер — большой бытовой роман. Кто-то неглупый и умеющий писать сел и описал жизнь шести человек, спаянных одним помещением и стремлением сойтись в этом помещении или убежать из него. Все умело, правдоподобно и похоже на жизнь. Каждый человек из романа — налицо. Говорит что нужно. Делает что нужно…

И все это точно рассказ о неблизких родных, который выслушиваешь без напряжения, но только для того, чтобы забыть его через неделю. Это не паутина, плавающая по воздуху и сплетающаяся в небывалые узоры, а нитка на бумагопрядильной фабрике, идущая по желобкам и челнокам… Паутину разовьет ветер: полюбуйся ее узором и запомни. А нитка не перервется — пущенная опытными руками по желобкам новейшей конструкции машины, она тянется, тянется длинная, робкая, уверенная в своем приходе до стальной вертелки, сматывающей ее в катушку.

Меня не волнуют эти книги-инженеры. Я рекомендую их знакомым, когда у меня просят почитать.

— Только мне не ерунду, а так что-нибудь.

— Возьмите эту книгу! Хорошая.

И странно, что такую книгу даже возвращают. Не как ту, которую вы любите и которую, унося от вас, не читают, а, продержав у себя полгода, передают по ошибке другому.

Меня эти книги не заставляют что-нибудь переживать. Неоплодотворяющие книги.

Такую книгу можно написать… Если бы у меня не болела спина, не было бы головных болей и можно бы месяца три отдохнуть, я написал бы такую.

Это так же обидно, как сказать какому-нибудь любителю о его хрустальной вазочке:

— Ах, эта… А у меня было несколько штук таких, да я раздарил… Вид очень дешевый…

* * *

Есть книги, которые на меня производят такое же впечатление, как прилично одетый и выдержанный в разговоре сутенер, случайно приведенный кем-нибудь из знакомых к вам домой на именины или на дачу.

Вы чувствуете, именно чувствуете, а не догадываетесь, что его золотой портсигар куплен какой-нибудь пудреной старой женщиной, у которой запах крепких духов не может отбить отвратительного зайаха дряблого и толстого женского тела. Костюм сшит портным под поручительство какого-нибудь деликатного человека, которому неловко было отказать в этом, и теперь он ежемесячно выплачивает из двухсотрублевого жалованья за право наглого человека быть в хорошем сером костюме. И в каждом слове его, в каждом жесте его мне слышится что-то оскорбительное, как хриплая торговля проститутки под окном у чахоточного. С мужчинами он разговаривает подчеркнуто вежливее, чем с женщинами. Я хорошо знаю, что, если всем уйти и оставить его наедине с той гимназисточкой с черной бархоткой в волосах, которая пришла ко мне проверить свое сочинение и сейчас с детским конфузливым удовольствием вылавливает цукаты из торта, он скажет ей что-нибудь такое нехорошее, от чего гимназисточка сразу заплачет и, уходя сейчас же домой, посмотрит на меня грустными, обиженными глазами.