«Анюта была миловидной девушкой с большими синими глазами, которые она умела красиво опускать вниз».
Наступила тяжелая минута^ Дорожа фабулой, я должен был спокойно и твердо написать: «За это ее и любил студент Чикасов». Если я сразу же не восстановлю этого факта, мне придется дать хотя бы самый краткий биографический очерк Анюты, ее характеристику в нескольких словах и еще немного штрихов о ее внешности. При чем тогда здесь окажутся студент с его собакой, если эта девушка, которую я уже начинал ненавидеть, займет страницы четыре убористого текста и оставит для главных героев двенадцать строчек?.. Теперь, если я обуздаю эту женщину с ее аппетитами, придется сознаться, что студент Чикасов любил ее именно за это кратко указанное качество: умение опускать глаза.
Тогда является вопрос: где же Чикасов мог увидеть, как она опускает глаза? Очевидно, у нее дома. Не может быть, чтобы Анюта внезапно остановила Чикасова на улице, отвела его в сторону и начала поднимать и опускать глаза, чтобы тут же, на месте, влюбить в себя совершенно незнакомого молодого человека. Если он увидел Анюту у себя дома, нужно же ее впустить туда с предварительными примечаниями, как она туда попала. Собственно говоря, это не так уже трудно — не мне отвечать, а самому Чикасову…
Я долго думал над этим вопросом. Самое лучшее, кажется, если их познакомить еще в провинции, где живут их родители. Выйдет довольно красивое бытовое начало:
«В маленьком городишке жили две семьи, состоящие из отца, матери, дальней родственницы Прасковьи Павловны…»
Едкий ужас пробежал мурашками по спине. Беллетрист не должен оставлять пустых мест, ничего не говорящих читателю. Я должен буду описать каждую семью, с биографиями и характеристиками. Может быть, только на второй год упорной работы и к концу четвертого тома я смогу лишь вскользь упомянуть о студенте Чикасове… А ведь я сел писать небольшой лирический рассказ.
Сердце защипала зависть к тем, которые пишут рассказы просто, коротко и понятно. Ведь вся сила таланта в простоте и ясности.
Я решил начать сразу:
«Студент Чикасов был очень хорошим человеком и копил деньги на покупку собаки».
Сверху, конечно, надо приписать, что Чикасов не учился в ветеринарном институте, иначе большинство читателей подумает, что собака нужна была ему для какой-нибудь сложной операции, и сразу отвернется с негодованием. Да я и сам не люблю, когда мучают животных. Кому это надо?
Кроме того, мне показалось неудобным, начав писать рассказ из жизни учащейся молодежи, навязывать ей такие туманные планы, как приобретение собак. Это, конечно, неважно. Можно немного расцветить:
«Студент Чикасов приготовлялся стать полезным членом общества и копил деньги на собаку».
Нет. кажется, это нехорошо. Покупка собаки не столь необходимое условие для общественной деятельности. Можно заставить Чикасова готовиться к коммерции. Может быть, он даже хочет стать авиатором — к нему в душу не влезешь. Тогда при чем же тут собака… Если выбросить ее совсем, кого же тогда украдут и из-за чего Чикасов сопьется? Правда, он может спиться из-за Анюты, но это уже другое дело. Так можно растерять всю фабулу, как горох из дырявого мешка.
Я посмотрел на часы. Уже около двух часов, а сел я писать в половине девятого. По самому скромному подсчету, рассказ должен отнять у меня не меньше четырех месяцев, если на каждую строчку придется отдавать по два с половиной часа.
А что, если начать с собаки? Взять просто и написать:
«Сенбернар Топси был очень хорошая собака. У него были мягкие уши, и на него копил деньги студент Чикасов…»
И вдруг — вы. наверное, поймете это чувство обиды за чужого человека — мне стало стыдно за Чикасова. Кажется, я слишком игнорировал самолюбие этого человека. Анюту он любил за то, что она опускает глаза; копит деньги на Топси за то, что у него мягкие уши. Разве кто-нибудь поверит, что такой человек может искать причину для запоя в каком-то горе? Такому существу, полному самых разнообразных неожиданностей, решительно не стоит подыскивать причин. Увидел оторванную пуговицу и спился, а потом спрашивай у него отчета, почему он это сделал…
Я положил перо. В течение целой ночи я провозился с двумя провинциальными семьями, собакой, одним временем года, студентом и девицей и не мог выжать из них тридцати строчек…
А ведь те, кому я завидую, умело обрабатывают, ткут и прядут из одного какого-нибудь телеграфного чиновника целый роман в шести частях. Даже с эпилогом.
Когда небо уже побелело, я пошел спать.
Во сне я кого-то убеждал горячо и конфузливо, что, если бы я не смотрел так честно и добросовестно на литературу, я сумел бы расправиться с этим негодяем Чикасовым, его девицей и собачонкой — и мне не верили. А утром пришел один надоедливый человек, пользующийся правами двухлетнего знакомства только для того, чтобы приходить не вовремя, и стал лезть с расспросами:
— Работали вчера?
— Ага.
— Устали поди…
— Ага.
— Так-с… Напрасно переутомляетесь…
— Больше не буду.
— А знаете что: почему бы вам как-нибудь не засесть как следует, недельки на две, и не написать большой, серьезный рассказ… Как вы думаете, выйдет это у вас?
Что я могу ответить такому человеку?
РАССКАЗЫ НА ПРЕДЪЯВИТЕЛЯ
(1928)
Конец Егора Петровича
Распорядок жизни этого человека был своеобразен и жуток. Самое страшное в его поступках было — неожиданность, а шум следовал за ним как неизменный верный спутник..
Он внезапно засыпал в пять часов дня только для того, чтобы, проснувшись в три часа ночи, надтреснутым, хватающим за душу голосом начать петь в ванной своеобразную шумную песню, в которой перевернутые оперные мотивы глухо смешивались со словами кооперативного обихода.»
— Пожалуйте-е пол-фу-у-нта! — пел он, забывая закрыть кран умывальника или обтирая чьим-либо полотенцем порыжевшие высокие сапоги. — В очередь становись! Ста-а-но-вись!
Если он засыпал нормально, то просыпался в три часа дня и швырял платяной щеткой в дверь соседа с громкими негодующими криками:
— Спать! Не имеете права будить личность! Личность спит, когда хочет!
В добрые минуты он вытаскивал у другого соседа большой поломанный стул в коридор, садился, закуривал большую остропахнущую самокрутку и вступал в радушное общение со всеми жильцами уплотненной квартиры: учил семилетнюю голубоглазую дочь ответственного съемщика нехорошим словам, спрашивал у вечно торопящейся акушерки из угловой комнаты, почем она берет за аборты оптом, а у близорукого, с маленькой светлой чахлой бородкой, коммуниста Ихаева выпытывал: почему на одиннадцатом году революции нельзя подступиться к брюкам и почему, собственно, он, Ихаев, ест на том же одиннадцатом году хлеб с сыром, а некоторые спецы икру и даже посыпают ее зеленым луком.
— Я занят, товарищ, — сдержанно и волнуясь притворял комнату Ихаев, — я просил бы вас потише…
— Поти-и-ше? — искренно удивлялся тот. — Чем же вы, собственно, заняты? Соц-и-а-лизм строите? Подумаешь! Он строит, видите ли, социализм, а личность поговорить не может… Егор Петрович говорит, когда хочет! Слышали?
Это была полоса террора, длившаяся уже около трех лет. Егор Петрович сделался фактическим хозяином душ, времени, порядка и настроения всей девятикомнатной квартиры, после того как в один из вечеров, придя домой пьяным и в сопровождении одной нехорошей шумной девушки и совершенно бесшумного человека в рыжем пальто. сразу уснувшего перед дверьми ответственного съемщика, изгнал из комнаты робкого вузовца с чертежами и заявил: