Когда Плеонтов и Минтусов вошли в трамвай. Женя вытянул из кармана двугривенный и протянул его кондуктору:
— Это семнадцатый номер? За двоих.
Плеонтов быстро схватил его за руку и вынул из нее деньги.
— Женечка, — укоризненно зашептал он на ухо Минтусову, — прямо не узнаю тебя!.. Разговаривать с кондуктором трамвая, да еще семнадцатого номера, на таком сухом, прозаическом, ничего не говорящем языке!.. Ты ведешь себя, как частник на именинах… Где же настоящий, сочный, полнозвучный язык нашей древней матушки-Москвы, язык степенных бояр и добрых молодцев, белолицых красавиц, которые…
— Погоди, что ты хочешь делать? — встревоженно посмотрел на него Минтусов.
— А ничего особенного, — небрежно кинул Плеонтов и, низко поклонившись в пояс изумленному кондуктору, заговорил мягким, проникновенным голосом: — Ах ты гой еси, добрый молодец, ты кондуктор-свет, чернобровый мой, ты возьми, орел, наш двугривенный в свои рученьки во могучие, оторви ты нам по билетику, поклонюсь тебе в крепки ноженьки, лобызну тебя в очи ясные…
— Пьяным ездить не разрешается, — неожиданно и сухо оборвал его кондуктор и дернул за ремень, вызвав этим явное сочувствие пассажиров. — Попрошу слазить!
— Я не пил, орел, зелена вина, я не капал в рот брагой пенистой, — заливался Плеонтов, ухватив за рукав бросившегося к выходу Минтусова. — Ты за что почто угоняешь нас. ты, кондуктор наш, родной батюшка?..
Выпрыгнули Плеонтов и Минтусов, не дожидаясь остановки и не без помощи разъяренного кондуктора и двух пассажиров.
На углу сидел молодой чистильщик сапог и думал о том, что, если ему удастся купить двухрядную гармошку, жизнь сделается значительно полнозвучнее и красивее. Два хорошо одетых гражданина подошли к нему. Один из них, оглядываясь на другого, неохотно поставил ногу на деревянную скамеечку, а тот, с приятной улыбкой на добром лице и слегка изогнув талию, начал мечтательно и внятно:
— Отрок, судьбой обреченный на игрище с щеткой сапожной! В нежные пальцы свои взяв гуталин благовонный, бархатной тряпкой пройдись ты по носку гражданина. ярко сверкающий глянец, подобный прекрасному солнцу, ты наведешь, и, погладив его осторожно, ты…
— Оставь! — хмуро проворчал Минтусов, снимая ногу.
Чистильщик осторожно поднялся с земли, сунул желтую мазь в карман и тоном, не предназначенным для дискуссий, объявил:
— С таких деньги вперед полагаются. Клади или чисть сам.
— А ведь какой прекрасный гекзаметр, какие стихи! — искоса посмотрев на Минтусова, произнес Плеонтов. — Пойдем. Разве это не стиль? Ведь на таком языке древние римляне мир завоевали. Осторожнее: споткнешься…
— Оставь, пожалуйста, эти шутки! — сердито сказал Минтусов, когда они вошли в кафе. — Ты бы еще язык древних египтян выкопал и на нем ветчину покупать стал…
— Значит, ты находишь. — внимательно выслушал его 11леонтов, — что более современный стиль, ну, допустим, фривольный язык Франции шестидесятых годов, более доходчив в нашу кипучую эпоху?
— Ничего я не нахожу. Я хочу выпить чашку кофе. Оставь меня в покое!
— А это мы сейчас сделаем.
Плеонтов поманил пальцем — и около стола выросла курносая девица в передничке и с мелкими завитушками.
— Вам что, гражданин?
— Пташка, — заискивающе начал Плеонтов, — забудьте на время того Жана, который щекочет вашу шейку непокорными усиками, забудьте последний вздох его в садовой беседке и…
— Меня никто не щекочет по беседкам! — вспыхнула курносая девица. — А если вы. гражданин, нахал, так и в милицию можно…
— Рассерженный зайчик! — в восхищении вскрикнул Плеонтов, взмахнув руками. — Какие розы заалели на ее щечках, соперничая с лепестками азалий! Кто сорвет поцелуй с этих алых губок, кого…
Милиционер оказался поблизости. Он терпеливо выслушал девицу с завитушками и спросил:
— На что жалуетесь?
— Нахальничает словами, — бойко ответила девица.
— Как было? — деловито повернулся милиционер к Минтусову.
— Видите ли, — робко начал тот, — сидели мы у стола, а вот этот, — он с ненавистью взглянул на Плеонтова, — говорит ей…
— Оставь, Минтусов, — мягко перебил его Плеонтов, — каким языком ты объясняешься!.. Какая сухая проза! А где у тебя сочный, подлинный язык девяностых годов, на котором писали лучшие представители родной литературы?.. Эх, Минтусов! — И, положив руку на плечо милиционеру, Плеонтов заговорил, устремив проникновенный взгляд на последний этаж строящегося дома: — Было так. Голубая даль пропадала там, где грани света боролись с наступающими сумерками. Тихая, подошла она к нашему столу. Тихая, и казалось, что не она подошла к столу, а стол…
— Платите, гражданин, три рубля, — вздохнув, сказал милиционер, снимая с плеча плеонтовскую руку.
— Мы же не прыгали с трамвая! — горько вмешался Минтусов.
— Такие, и не прыгая, нахальничают, — вступилась довольная девица. — Платите…
Когда пришли домой и разделись, Плеонтов закурил папиросу и осторожно спросил:
— Ну, какого ты мнения, Минтусов, относительно стиля? Соответствует ли каждой эпохе ее стиль или…
Минтусов снял пиджак и, быстро сдернув через голову свитер с голубыми полосками, протянул его Плеонтову:
— На! Давись!..
О лирике
Может быть, оттого, что на городском бульваре по вечерам беспредметно и необоснованно пряно запахли левкои, может быть, оттого, что ветер с моря прилетал в город, как задорная песня о молодости и удаче, а может быть, и оттого, что в Замойск пришли журналы из центра с горячими статьями об искусстве, — редактор «Замойского катушечника» сказал поэту Васе Грибакину, посмотрев куда-то в сторону:
— Можете написать что-нибудь этакое?..
— Какое? — испуганно спросил Вася, опасаясь срочного заказа истории коммунального ассенизационного обоза в бодрящих певучих стихах для очередного номера.
— Ну, вот такое, — с трудом выдавил из себя редак-гор, — лирическое…
От неожиданности в Васиных руках распалась уже готовая самокрутка. Уже около двух лет тайком от неумолимой замойской общественности Вася писал лирические стихи. Он писал о летчике, который потерял мистицизм, в первый раз врезавшись в облака, о комсомолке, обсадившей цветами ясли, о старике, плакавшем под песни молодежи. Но так как в стихах не было ни точных цифр о средней яйценоскости в Замойском районе, ни конкретных цитат о конском поголовье в уезде, то с каждым новым стихотворением Вася чувствовал себя, как закоренелый преступник. И вдруг сам редактор «Замойского катушечника», уныло посасывая левый кончик бороды, открыл шлюз Васиной души.
— Ну, что же, можете?
— Могу, — робко уронил Вася. — А насчет чего лирическое: насчет союза швейников или, наоборот, насчет борьбы с малярией?
— Обыкновенное, — сухо отрезал редактор, — с любовью. Со звездами. Со скамейкой, с птицами и вообще. Завтра принесите подробный план. Одобрим — пишите.
Целую ночь Вася сидел у себя за перегородкой и набрасывал план лирического стихотворения. В голове, как вспугнутые воробьи, мелькали отдельные строки, луна наседала на тюльпаны, соловей мешался со скамейкой, волна догоняла затаенный вздох. Но над всем, как утюг на веревочке, висело директорское распоряжение о плане, и, сдерживая необузданные взлеты творчества, Вася писал на листке из блокнотика аккуратные, пронумерованные строчки плана:
1. Сидение на скамье.
2. Смотрение на луну.
3. Нюхание цветов.
4. Держание за руку.