Выбрать главу

На берегу роль докладчика перешла ко мне. Аудитория в мокрых кальсонах и с безысходной грустью в глазах возражала плохо и мутно, тоскуя о папиросе.

— Разбрасывать по незнакомым рекам пиджаки и брюки чрезвычайно глупо, — уныло сказал я. — Теперь они, наверное, плывут по течению, даже забыв об именах своих недавних владельцев…

— А у меня в брюках был кошелек…

— Если бы там был даже не кошелек, а живая собака, положения это не меняло бы нисколько… Теперь нам придется в голом виде возвращаться в город. Я к этому не привык: для моего возраста это очень игриво.

— Ну что же я могу сделать? — виновато спросил он.

— Что хочешь, черт бы тебя взял… Можешь взять меня на руки и нести до квартиры, уверяя, что я ребенок, ненормально выросший благодаря неурядицам в семье… Сбегай за извозчиком…

— Извозчики по рекам не ездят.

— Это ты прав. Особенно с простынями вместо паруса, которыми еще к тому же не умеют управлять…

Короче: поздно вечером нас привезли на грузовике, сердобольно захватившем нас домой. Ехали мы на дровах и без особого комфорта.

С приятелем моим мы теперь видимся с перерывами не менее чем в полугодие. Я знаю только одно, что он теперь не только не катается с парусом, но, когда при нем начинают застилать постель и он видит простыню, ему делается нехорошо и легкая краска покрывает его смуглые небритые щеки.

Что же касается меня, то на предложение покататься с парусом я отвечаю веселым и корректным поклоном и быстро выхожу из комнаты.

Как я писал для эстрады

Обычно, когда какого-нибудь автора просят написать что-нибудь для эстрады, его извиняющимся голосом предупреждают:

— Только уж как-нибудь без этого… без литературщины… Без этих, знаете, тонкостей… Сами понимаете: эстрада…

Последняя фраза обыкновенно произносится с тем скорбным выражением, с каким шофер перевернувшегося такси, вылезая из-под машины, объясняет подбежавшим пешеходам:

— Сами понимаете: мостовая.

Поэтому у меня к эстрадным заказам всегда немного тревожное отношение. Несколько раз я пытался самостоятельно засесть за эстрадный репертуар и хорошо помню, какое гнетущее впечатление это производило на окружающих. Даже скромная и почтительная домашняя работница глухо ворчала перед невидимым для меня собеседником:

— Тише. черт… Не бубни… Хозяин острить сел. С жиру бесится… Лучше уж запил бы — всем спокойнее было бы…

Но однажды все же я засел писать по специальному заказу. Нужно было одному приятелю-эстраднику дать две веселых сценки для чтения. Я написал ему легкий разговор на свежие литературные новости и игривый диалог на иностранные темы. По-моему, я написал очень хорошо. К сожалению, это было чисто личное впечатление. Утром оно в значительной степени изгладилось, когда я принес приятелю обе вещицы.

— Послушай, — грустно сказал он, прочтя их и окинув меня сожалеюще-безнадежным взглядом, — это же «Война и мир».

— Мне кажется, — тихо возразил я, — это значительно короче и с несколько другим уклоном.

— Ну, «Обрыв», — уступил он и с чисто дружеской любезностью добавил: — Ну, «Отцы и дети», если хочешь, не говоря уже о «Портрете Дориана Грея»…

— Что же тебе здесь не нравится? — несколько обиженно спросил я.

— Все, — деловито подтвердил он, — начиная от той строки, которую принято считать первой, и кончая той, которую мы условились считать последней… Ты знаешь, — вдохновенно говорил он, смотря на мою рукопись, как на мышь, попавшую за рукав. — если бы я стал читать эту вещь, в публике началось бы редкое и любопытное соревнование: какой из рядов окажется наиболее сноупорным.

— Разве так нелитературно?

— Чудовищно литературно. Это похоже на труд молодого профессора по семинарию Достоевского. Исправь. Проще, ударнее, примитивнее.

Меня самого это заинтересовало. Я ушел домой и стал выправлять. Все мое остроумие я направил применительно к психологии стандартного конферансье, еще не прошедшего через комиссию по ликвидации неграмотности. Герои моих сценок острили так. что их выкинули бы из буфета небольшого вокзала подъездной железной дороги. Если бы я напечатал несколько таких вещей в журналах, мне бы пришлось через некоторое время переменить свою профессию литератора на не менее почетную, но в другом стиле, профессию смазчика вагонов.

На другое утро я снова был у приятеля.

— Это уже лучше, — одобрительно сказал он, пробежав рукопись, — это уже на что-то похоже. Такую вещь смело можно было бы прочесть на торжественном выпускном акте любого епархиального училища прошлого столетия. Исправь. Нужно попроще, примитивнее, понятнее… Помни — это эстрада.

— Ну, знаешь, — возмутился я, — больше уж я не могу… Нельзя же так, например, острить: «Умеете ли вы говорить по-французски? Нет? Ну, тогда дайте мне взаймы три рубля».

— Как ты сказал? — удивился он, быстро доставая бумагу и карандаш. — А ну-ка, повтори…

— Я говорю, — уже возмущенно кричал я, — что нельзя писать таких острот… Ты еще выйди на эстраду и заяви: «А я, знаете, лучше всякого авиатора — без пропеллера могу со службы вылетать…»

— Погоди, погоди… Как, как? — И рука его быстро бегала по бумаге.

Возмущенный его тупостью и чувствуя себя оскорбленным как автор, я осыпал его теми седобородыми остротами примитивного характера, за которые не подают руки даже и в самых захолустных городах.

Он блаженно улыбался и записывал…

— Надеюсь, что ты все-таки придешь на мое выступление завтра, — уже заискивающе попросил он, когда я взялся за шляпу.

В глазах его я заметил какое-то странное выражение почтительности и удивления.

— Хорошо, — проворчал я, — зайду.

Я действительно пошел. Мой приятель выступал четвертым номером. Он вышел, напудренный и эффектный. Зал замер выжидающе.

— Встречаются, — начал он, — два гражданина. Один из них спрашивает: «Говорите ли вы по-французски?» — «Нет», — отвечает другой. «Ну и великолепно, тогда дайте мне три рубля взаймы…»

В зрительном зале наступила тяжелая пауза. Кто-то порывисто крякнул и зашелестел газетой.

— А вот, — уже более робко продолжал приятель, — встречаются два человека. Один грек говорит другому греку: «А как вылетишь без аэроплана?» А другой грек говорит…

Вторая пауза оказалась еще более тяжелой. Зрители стали конфузливо переглядываться. Я осторожно вышел. Через полчаса я встретил приятеля около вешалки. Он сердито надевал калоши. Увидев меня, он развел руками и обиженно сказал:

— Не приняли. Не понимаю, что сделалось с публикой.

— Поумнела, — сочувственно вздохнул я, — ничего не поделаешь. Не тебе одному трудно.

Он растерянно посмотрел по сторонам, махнул рукой и ушел.

С этих пор я никогда не пишу для приятелей эстрадного репертуара.

ТАИНСТВЕННЫЙ ХУЛИГАН

(1935)

Таинственный хулиган

Своим грязным унынием дом напоминал пьяного, который проснулся на заднем дворе и с тоскливой обидой припоминает, кто именно из недавних собеседников выкупал его в луже. Антенны на крыше стояли криво и беспомощно, как остатки частокола на огороде, в котором побывали свиньи. Краска сползла со стен. Около ворот была выбоина, похожая на дупло в зубе старика. И только волнообразные накопления мусора и неподобранного утиля во дворе напоминали о том. что дом широко обитаем.

И вот именно в таком прозаическом доме и произошло то таинственное событие, о котором нам придется рассказать.