Еще я очень скучал по маме и папе, по тому, как они пахнут и говорят. По тому, какие они и как держатся за руки. По тому, как папа мешает кофе, а мама его заваривает. По вкусной еде, которую мы ели втроем в ресторанах с блестящими официантами и блестящими люстрами. Я скучал по тому, как папа и мама молча читали книжки рядом, и как мама гладила меня по голове, точно так же, как гладила папу. Я скучал по их любви. Мне было нужно, чтобы меня любили. Но, с другой стороны, они были у меня всю жизнь и дали мне очень много. Я мог быть счастлив, просто вспоминая о них. А они без меня, наверное, не могли. Они искали меня, я чувствовал и знал.
Однажды я видел мою маму, уже после того, как попал сюда и после того, как стал делать то, что Неблагой Король считает шуткой. Она лежала на кровати и глухо завывала в подушку. Когда человека никто не видит, он ведет себя как зверушка. Мама кусала подушку и горько плакала, выла, и в ее вое я мог различить только "нет-нет-нет". А может больше ничего и не было. А потом он замерла вдруг, отчетливо и тихо сказала:
- Мой малыш.
Она замерла, смотря в пустоту, которой теперь был я. Она не могла меня видеть и слышать не могла. А я не мог прикоснуться к ней и утешить. Я был ничем, разреженным пространством перед ней, только местом, где я должен был стоять. Но она смотрела прямо на меня. У нее был жуткие глаза, красные от слез, глаза, меня не видевшие, но смотревшие так точно.
- Мама, - зашептал я. - Мама, я в порядке! Я жив! Я хочу к вам!
Она продолжала смотреть. Что-то у нее внутри, наверное, екнуло, может что-то показалось, но этого было слишком мало, чтобы она могла меня услышать. Я подошел к ней, погладил ее по голове, и она не ощутила прикосновения, а я не ощутил ее, будто она была только мороком. Она так грустила, что хотела умереть. Она чувствовала себя виноватой, она скучала, она не знала, что и думать.
А я был плохой, потому что не мог не быть благодарным за эти мысли. Потому что только благодаря ним я смог еще хоть раз ее увидеть. Она сидела неподвижно, спина у нее была прямая, руки сжаты, пальцы цепляются за пальцы, схватили, держат.
Она зашептала что-то на незнакомом мне языке. Наверное, это был немецкий. То и дело, я слышал свое и папино имя, и я сидел рядом, я гладил ее, а она продолжала говорить о чем-то, чего я при всем желании никак не мог понять.
Впрочем, на самом деле, конечно, мог. Она говорила о любви. На чужом языке, почти незнакомым голосом, горьким от слез, говорила о любви и прощении. Но мне не за что было ее прощать. Наоборот, когда-то она дала мне шанс вырасти кем-то, кто будет ее любить и помогать ей. Она дала мне шанс быть счастливым и сделала все, чтобы я таким был.
Наконец, она замерла, такая хрупкая и маленькая, я был выше и сильнее нее, и это было странно, ведь она - моя мама, взрослая. Мне хотелось утешить ее, но этого я не мог. А потом, мгновенно, картинка сменилась, и я увидел женщину на больничной койке. Она была совсем щепкой, губы шевелились, сухая, как пергамент и такая же по цвету кожа обтягивала кости.
Значит, мама перестала молить о смерти. Что-то себе решила, в пользу жизни. Я улыбнулся, потому что это сделало меня счастливым.
Вот так я в последний раз видел мою маму.
Как раз тогда, когда у меня кончилось воспоминание, как будто пленка к концу подошла, я замер перед усыпальницей. Мне не хотелось вламываться туда, хотя я всю дорогу бежал. Нужно было остановиться, и я остановился. Уважение к мертвым - не особая штука. Как уважение к живым, или растениям, или зверям. Это просто, когда не считаешь, что другой хуже, чем ты.
Стоило мне потянуться к ручке двери, как она, вот такая удача, распахнулась. Сначала она распахнулась немного, а потом распахнулась настежь, а потом оттуда еще и вышел Аксель, мы едва не столкнулись. Аксель сказал:
- О, Герхард, дорогой, а мы уже уходим! Ты опоздал, извини!
- Да? То есть, вы сами пойдете куда-то, а я пойду тоже куда-то, только куда-то еще?
Я пожал плечами. Мне было немного грустно, и я хотел пообщаться, но если они уходят, то я пообщаюсь еще с кем-нибудь. Говард и Эдгар провожали Делию взглядами, им явно тоже запретили с ней идти. Мы могли составить друг другу компанию.
- Нет, Герхард.
Аксель приобнял меня так, что Констанция бы разозлилась и сказала, что это панибратски. Поэтому Констанцию он так не обнимал.
- О, нет, милый друг, ты отправишься с нами, просто мы тебе ничего не объясним!
- Почему ты называешь меня другом, мы же не друзья, ты это сам сказал.
- Потому что сердца у меня нет, Герхард!
- Не слушай его Герхард, он дурной, - сказала Делия.
- Хорошо, я передумал, сердца нет у тебя!
- Аксель, ради Бога, прекрати, - вздохнула Констанция. - Привет, Герхард. Долго объяснять, поэтому давай по дороге я тебе все расскажу.
Я обернулся и улыбнулся ей, едва не проехавшись вниз по лестнице, но меня удержала Астрид.
- Расслабься, задание вовсе не такое самоубийственное, чтобы решать эту проблему так радикально.
Адриан сказал:
- Хотя в конце, наверняка, окажется, что живые позавидуют мертвым
Я был расслаблен, поэтому решил, что, наверное, он что-то другое имеет в виду. Людской поток, довольно шумный, нес меня вперед. Я понимал не все, что они говорят, все одновременно произносили сложные, длинные слова, которые сплетались в предложения, и сами предложения переплетались тоже, похожие на ветви деревьев, так тесно ухватившиеся друг за друга, что непонятно, где и чья ветка. Я зажал уши и помотал головой.
- Медленно и кто-нибудь один, - попросил я. Они всегда терпели мои недостатки, повторяли, когда я чего-то не понимал, но сейчас все были по-особенному возбуждены, и так я решил, что происходит что-то необычное. Мы вышли из замка, я бы сказал под открытое небо, но небо и было открытое в этом здании, всегда предоставленном всем ветрам. Было солнечно и ярко, трава колыхалась на ветру, похожая на последователей какой-нибудь восточной религии, ищущих гармонии с природой в расслабленном качании. Аксель решительным шагом шел к воротам. Ограда странным образом окружала замок лишь с одной стороны. Когда мы подходили к нему в первый раз, я ее даже не заметил. Только потом, гуляя здесь целыми днями, я увидел, что ограда есть - золотые прутья, связанные хитроумными загогулинами, похожими на петельки в вензелях. Для кладбища такая ограда была слишком празднично-золотой, а для парка - слишком высокой.
Кладбища всегда имеют границу, ограды там соответствующие. У парков границы нет, потому что в парках не живут не-живущие. Я сразу подумал: замок с одной стороны был отгорожен от мира ровно как кладбище.
И все находившиеся в нем, по таким законам, должны были быть мертвы. Даже ворота сдерживала пусть тонкая, но цепь. Это была, так бы Аксель сказал, дань жанру. Так поступали с кладбищами на протяжении долгой-долгой человеческой истории во многих-многих местах.
А замок, где мы жили был родоначальником всех кладбищ. Первым местом, куда пришла и улеглась, как большая кошка, смерть. Аксель говорил, здесь и сейчас земля в шрамах от первого мора. Но я не был уверен, что он не приукрашивает. Земля ведь не могла умереть. Но земля бывает в шрамах от войны, я это видел. Я теперь многое видел.
Все не умолкали, я улавливал только отдельные слова, и самым частым из них было слово "обнаглел". Оно мне ни о чем не говорило. Может, это вообще я обнаглел. Так как я ничего не мог понять, то оставалось только смотреть, как Аксель ковыряется крохотным, будто игрушечным ключиком в золотом замке, а потом раскручивает длинную, тонкую цепь. Эта цепь никого не удержит, но Аксель относился к ней очень трепетно. В золотой цепи прыгало солнце, вытянувшееся по всей ее длине. Аксель раскрыл перед нами ворота, они со скрипом разошлись, и я понял, что давным-давно их не открывали, и они заскучали и застоялись. Впечатление это было таким сильным, что я в собственном теле почувствовал это неприятное ощущение, когда отлежишь ногу или руку, и потом плохо контролируешь ее, и в ней что-то бродит (на самом деле это кровь).
Аксель первый сделал шаг за ворота, потом поклонился нам, как будто мы были его зрители, а он - конферансье.