— Баушке Нюре Соломатиной корытца не нужны, — слышит Витька за спиной голос Яремина.
— Какие корытца?
— А то, что долбишь… Дай-ка пешню. — Звеньевой бросил на снег варежки, инструмент заиграл в его руках. Не сходя с места, он обошел пешней края проруби, углубился, с маху пробил лед, хлынула вода. Она быстро наполнила прорубь до краев.
— Ты это… Пробивай, когда наполовину выдолбишь, с водой-то легче…
— Спасибо, — поблагодарил Витька.
Яремин ушел молча, мотая полами шубы…
Нет, все же с Лохмачом бы веселей работалось. Никак не выходил из головы тот случай — на стрежевом песке. Вечером, после ужина, в красном уголке стучали в бильярд. Витька засунул недочитанную книжку под матрац, занял очередь… Толя с Лохмачом еще не вернулись из деревни, где продавали свой пай — доставшихся при дележке язей. Невелик пай — по пять штук, на старые деньги деревенские бабы давали по пятерке: «на шило — мыло, паперёсы». Витька забил очередь вместе с приятелем Яремина. Сам Яремин накануне о чем-то повздорил с дружком, потом появился вдруг пьяным. После, как рассказывала повариха, мотался по кухне, опрокинул ящик с солью, что-то искал. Опять залил глотку, обматерил повариху вдругорядь, схватил со стола столовый ножик и, как заполошный кинулся в красный уголок.
Дальше все произошло на глазах. Подбежал к приятелю и саданул ножиком в спину. Никто и не ойкнул, как все случилось. Парень пошатнулся, уронил кий, Витька подхватил парня, повел на кровать. Те двое, что играли против них, догнали Яремина и уже на улице два раза ударили о стену, может, кокнули бы совсем, но тот сумел вырваться, убежал.
Рана была неглубокой, но кровь долго не могли остановить. Витька бегал в деревню за фельдшерицей, но той дома не было. Утром на попутном катере раненого отправили в город, в больницу.
Скоро появился в бараке Яремин, продрожал на берегу всю ночь. Трезвый, конечно, явился. Просил не бить. Бить не стали. Не докладывали и Чемакину. Он только к вечеру вернулся с рыбзавода, привез зарплату.
Потом узнали, отчего произошла поножовщина: парень в тот вечер продал пай Яремина, а денег вернул ему мало. В деревне уже сбили цены, за язей платили по четыре рубля.
Приятели, правда, через месяц помирились. Яремин принес на мировую литр белой и еще бегал за вином.
«Гнус», — думал Витька о звеньевом.
«Ну, ну, шпингалет! — размышлял в эти минуты Яремин о Витьке, ловко играя инструментом в проруби. — Не клевал, видать, тебя жареный петух! Поживешь с мое!» Внутри вскипала злость — на себя, на бригаду, на глухоманную окрестность, куда попал он вроде и не по принуждению: можно сняться — и умотать. «Куда умотать? Намотался уж за свои годы».
И опять давило грудь — стылое, бесприютное. И жалость несусветная к себе обносила голову.
Нашарив длинным, загнутым на конце прутом норило подо льдом, отвернувшее от проруби, он бросал на лицо горсть стылой воды с искорками мелких льдинок, утирался жесткой полой.
«Выучится, гляди! Мороженое девкам городским покупать будет… Чистюля!» — думал Яремин уже не о Витьке, а о ком-то вообще, о недоступной и тоскливой для него жизни. И все-таки эти мысли о потерянном, невозвратном приходили нечасто, но оттого пронзительней оглушали сознание.
Сам он закончил пять классов. В войну. Жил тогда вдвоем с бабкой — крепкой деревенской старухой, не надорванной единоличным хозяйством, в шестьдесят лет ухватистой и расторопной. Мать умерла за несколько лет перед войной, он и не помнил отчего, отец и братовья сражались на фронте, но уже через год вестей от них не стало. В деревне к сорок третьему году жили уже голодно, но бабкина завозня по-прежнему ломилась от припасов — солений, копчений. Подпол в доме полон картошки — не выжирали за лето два сонных, тучных борова.
Закончив пятый, Яремин Игнашка забросил холщовую сумку с учебниками на полати, наточил топор и полез на чердак рубить в корытце табак.
— Ты чё это, Игнаташка? А задачки решать не задали? — притворно плеснула руками бабка. — Ты чё это?
— Хватит, нарешался… Быкам хвосты пойду в колхоз крутить. Робить пойду.
Бабка схватилась было за опояску — отодрать внучка, кинулась за ним по лестнице, но пересекло поясницу.
— Ох, ох! Отягу нет, а то бы я тебя, зверка!
На том и кончилось учение Игнахи Яремина. В колхоз робить он не пошел, хотя парень был переросток — шел пятнадцатый год. Приспособился продавать самосад; курить пристрастились и некоторые бабенки, несли куриные яички, муку. Бабка установила твердую таксу: стакан — на стакан, пару яиц — тоже стакан трескучего и дурманного, как угар, табаку. Бабка одобряла, что внучек развивается, гребет не по-куриному — от себя, а несет копейку в дом. Парень рос сообразительный. И сама бабка, хоть уж лет двадцать жаловалась, что нет «отягу», проворно пасынковала табакову плантацию, таскала из печи в печь тяжелые чугунны, с утра свистела по двору в глубоких калошах — управлялась с боровами. Не противилась, когда Игнаха выворотил из банной каменки котел и завалил его на ручную тележку.