– Зачем ты это делаешь? – спросил он как-то, когда Хом отвел свою ставшую вдруг безжизненной руку.
– Зачем? – переспросил Хом. – А почему бы и нет? Если это было хорошо для греков…
– Так только для этого? Только для того, чтобы имитировать безмолвные голоса древних?
– Ну мы-то, согласись, совсем не безмолвны, не так ли? – усмехнулся Хом. – А кроме того, это совсем не порок.
Неожиданно он выпрямился и оттолкнул Моргана.
– Здесь нет ничего телесного! – провозгласил он новым для Моргана, ломающимся голосом. – Мы просто выражаем наши чувства. Что здесь непростительного?
– Для меня – ничего!
– Для меня – тоже, – согласно кивнул головой Хом. – Я тебя обожаю, Морган! Давай считать это экспериментом.
– Экспериментом? И каков ожидается результат?
– Это мы сможем узнать только в процессе. Я сыт по горло правилами, которые устанавливает для нас общество. Делай то и не делай этого. Чувствуй это, а вот это не чувствуй! Невыносимо. Я хочу идти туда, куда ведут меня мои чувства.
– Я согласен, – сказал Морган, ощутив, как на мгновение чувства его поблекли, утратив былую интенсивность и мощь.
Он теперь проводил много времени в Британском музее, в залах греческой скульптуры, и выпадали дни, когда все его чувства казались ему заточенными в представленный там холодный мрамор. Греческие боги казались ему людьми, а люди – богами. Особенно ему запомнилась одна идеальной формы скульптура, скульптура юноши. У него была отсечена одна рука, и, взглянув на статую, Морган почувствовал, как его пронзила острая боль. С одной стороны, он был поражен совершенством древнего искусства, а с другой – красотой мужского тела. И во всем этом сквозила такая печаль! Ведь он знал, что ему никогда не удастся возлечь подле столь прекрасного нагого тела. Касаться его, обнимать, принимать его объятья. Иногда желание настигало его с такой силой, что Моргану становилось по-настоящему больно. И во многом потому, что поведать о своих чувствах он никому не мог. Даже Хому.
Особенно после того, как Хом вскоре обычным тоном заявил, что он помолвлен.
– С женщиной? – задал Морган вопрос и тут же подивился его идиотизму.
– С Каролиной Грэйвсон, – назвал Хом имя своей кембриджской приятельницы. – Мы с ней думаем открыть школу для совместного обучения мальчиков и девочек, – продолжил он.
– Отличная идея, – отозвался Морган.
– Да, и при этой мысли я чувствую свежий прилив сил.
Мередит сиял.
– Она очень мила, Форстер, – сказал он. – И абсолютно мне подходит.
– Не сомневаюсь, – проговорил Морган, пытаясь улыбаться.
Такой боли он никогда прежде не испытывал. Он видел губы Хома – тот рассказывал о своих планах; но слов не слышал.
Вечер плавно перетекал в ночь, и Моргану пора было уходить. Хом притянул его к себе и обнял. Морган ощущал тепло его тела, его дыхание. Чувства его смешались и, возвращаясь домой по ночным улицам Лондона, он не мог понять, что с ним происходит, где он и какое сейчас время суток.
Возможно, Мередит был прав. Наверное, когда все уже сказано и сделано, остается только одно. Наверное, брак как соединение жизней является единственным способом обретения счастья. Но создан ли он, Морган, для брака? Иногда он думал: если он действительно повстречает идеальную особу, то тогда, возможно, у него что-то и выйдет. Но комфортно он чувствовал себя только с пожилыми дамами, а с молоденькими был неловок, и когда ему несколько раз случалось выказать к ним свой интерес, его сочли излишне сентиментальным и нелепым. По крайней мере, в одном эпизоде он вел себя более-менее сносно, но, по правде говоря, женщины все казались ему совершенно чуждым видом; он их опасался.
Вопрос брака стал для Моргана полем невидимой, но от этого не менее ожесточенной борьбы. В конце концов он смог решить проблему только на словах и сформулировал ее для себя и остальных в книге. Роман «Долгое путешествие», которым он разрешился вскоре, продемонстрировал Моргану все странности его натуры, наличие которых частью обеспокоило его, а частью обрадовало, так как подтвердило и то, на что он в отношении себя надеялся – что он не принадлежал, хоть в чем-то, окружавшей его унылой добропорядочности. Оказалось, что в нем уживаются две личности, и одна из них, о которой даже не догадывалась вторая, вполне цивилизованная составляющая его «я», представляла собой буйное чудовище, примитивное и алчущее, для которого стихией был лес, но не город. Для этого козлоподобного монстра он даже написал целую сцену, на протяжении коей заставил его мчаться нагишом через ландшафт, который полностью и безоговорочно принимал его как свою органическую часть. Потом, правда, он счел разумным вымарать данную сцену.