Но во всех прочих отношениях писательство для Моргана не представляло чего-либо существенного и значительного. Масштаб его личности, как он полагал, не соответствовал темам, к которым он обращался. Кроме всего прочего, он писал о власти и о деньгах, но каждый день расшибал лоб о скудость своих представлений об этих предметах. Он постоянно выходил на границы своих возможностей и садился на мель собственного невежества. А здесь он вновь сталкивался со старыми вопросами: что такое брак и как себя ведут в браке мужчины и женщины? Что он мог сказать по поводу всего этого?
Очевидно, не лишком много. Когда книга была закончена и неотвратимо надвинулась необходимость сдавать ее в печать, Морган распространил гранки между теми, кто был ему близок, и вскоре удостоверился в том, насколько холодно некоторые из них восприняли роман. Но хуже всех отреагировала мать. Поначалу она, казалось, сияет от удовольствия, читая страницу за страницей, но затем настал день, когда Морган обнаружил ее в гостиной, напряженную и бледную, над разбросанными по полу гранками.
– Что? – спросил он. – Что-нибудь случилось?
– Да, – ответила Лили. – Кое-что случилось.
– Так что же?
– Кое-что – кое-что… О, я не могу говорить.
– Ты должна мне сказать. Пожалуйста, что тебя так расстроило?
– Ты, Морган, – наконец выдавила она из себя. – Ты меня расстроил.
– Но что я такого сделал?
До этого момента Лили не смотрела на сына, но когда она вскинула на него глаза, он почувствовал, как температура в комнате упала. Давно он не видел ее такой расстроенной, хотя все последние годы выражение разочарованности не сходило с материнского лица. Совсем недавно пришла ему мысль – если и можно было бы ему говорить о каком-либо призвании, о деле всей жизни, то не править туземцами в отдаленной стране хотел бы он, а заботиться о собственной матери. Это было бы занятием, по сравнению с которым бремя белого человека выглядело бы младенческой пустышкой. Когда он был моложе, они с Лили были отличными товарищами, связанными совершенно неромантическими и целомудренными отношениями, но с недавних пор ему стало непросто их поддерживать. Старея, Лили становилась все более желчной и все более печальной. Она страдала от ревматизма, но также и от душевных мук, которые Морган силился понять. Бывали дни, когда его мать ни в чем, абсолютно ни в чем не видела смысла.
– Все, кого мы знаем, прочитают эту книгу, – сказала она. – Будут говорить о ней. Ты обо мне подумал?
Наконец он понял, что ее так возмутило – это была сцена соблазнения Хелен Шлегель Леонардом Бастом.
– Это в природе человека, – сказал он. – Люди делают подобные вещи.
– Кто из наших знакомых так поступает? – спросила она. – Я не знаю никого, кто повел бы себя подобным образом. Так низко пасть могут только люди, живущие в самом низу. Но кто станет про них писать? Не верю, чтобы они были тебе интересны, Морган.
– Любой способен упасть, – сказал Морган, решив не сдаваться без боя. И тут же пожалел об этом. – Давай не будем ссориться, – сказал он.
– Давай совсем не будем об этом говорить.
Он решил зайти с другой стороны.
– Ты же знаешь, – проговорил он, – что я никогда не стал бы тебя расстраивать. Твой Поппи никогда бы не сделал этого.
Поппи, Попснэйк – это были слова, которые Морган помнил с детства, слова тайного детского языка, который понимали только они вдвоем. Сама интонация его изменилась, стала вкрадчивой и жалостливой.
Но сегодня трюк не сработал; душа Лили была запечатана, и никакие его ужимки ее не тронули.
– Я плохо себя чувствую, – сказала она. – У меня болит голова, и я иду в свою комнату. Пожалуйста, пришли мне Агнес.
Когда она ушла, Морган погрузился в тихую печаль. У него тоже имелись опасения по поводу этой части книги, однако эстетического, а не морального характера. Ни из книг, ни из действительности он ничего не смог узнать о тайных процессах, протекающих в женском теле и женской душе. Соблазнение, беременность – он плохо справился с этими сценами, не вытянул. Последовательность описанных событий вышла недостаточно чувственной, чтобы производить впечатление. Эта часть книги более других пострадала он недостатка знаний.
Лили терзала его еще некоторое время, но не разговорами о его преступлении, а умолчанием. Общаясь с сыном, она соблюдала вежливую холодность, при каждой возможности напоминая ему, не проронив и слова, как он ее подвел – и как, впрочем, подводил всегда. Романа ни она, ни он не касались. Теперь он уже боялся того, как роман примут другие. Он вырос в теплице, окруженный пожилыми женщинами, у каждой из которых о нем сложилось определенное впечатление, которое он должен был разрушить. Те из них, кто дожил до сегодняшнего дня, будут судить его наиболее сурово. Из таковых остались лишь Мэйми и тетя Лаура.