Руки тети Лотты снуют легко и сноровисто, а губы уже бормочут привычное: "Едяго естное переносное, с раба крещеного, с крови на кровь – сухотку, ломотку, корючку, болючку… пусть слово тако скотко жрет-подавится, больной поправится…" Я приношу кожух и вытертый шарф с облезлой шапкой, помогаю приподнять Ерпалыча – он кажется мне легким и пустым, словно внутри у него ничего нет – и тетя Лотта застегивает последнюю пуговицу, удовлетворенно причмокивая.
– Эй, хвостатый, – через плечо бросает она Фолу, – бери-ка… Да не растряси-то, его нельзя трясти сейчас! Ишь, какой ты вымахал здоровущий, на тебе воду возить…
И случается невозможное: Фол подкатывает к дивану и, прежде чем взять Ерпалыча на руки, неловко целует тетю Лотту в щеку, а она треплет могучего кентавра по лохматому затылку, как дворового мальчишку, выросшего у нее на глазах.
– Довезешь? – спрашивает Ритка у Фола.
– Довезу.
И я понимаю – да, довезет.
До неотложки, а если понадобится – то и дальше.
Куда надо будет, туда и довезет.
Храм неотложной хирургии находился на другом конце города, в трех автобусных остановках от Горелых Полей. С северо-запада он примыкал к лесомассиву, достаточно благоустроенному, чтобы летом там было полно влюбленных и выпивох – ценителей природы, кучковавшихся в укромных беседках; на восток от неотложки располагался колоссальный яр, за которым уже начиналась Дальняя Срань.
Я взбежал по ступенькам, слыша за спиной тяжелое дыхание Фола и лязг цепи, которой Ритка наскоро приковывал свой мотоцикл к врытой в землю скамейке; распахнулись стеклянные двери, укоризненно глянул сверху Спиридон-чудотворец, епископ Тримифунтский, осуждая суету в святом месте – и я оказался в просторном холле.
В пяти метрах от меня за столом восседала молоденькая дежурная: пухленькое, в меру симпатичное существо в накрахмаленном халатике и таком же чепчике с красным крестом вместо кокарды.
Брошюру листала: "Влияние ворожбы на эфферентную иннервацию"… небось, зимнюю сессию завалила!
– Дежурная сестра милосердия… – привычно затараторила она и осеклась, когда следом за мной въехал курящийся паром Фол с Ерпалычем на руках.
Появление же хмурого Ритки в засыпанном снегом казенном полушубке без погон, казенных сапогах и цивильном вязаном "петушке" ввергло сестру милосердия в ступор.
Она даже моргать перестала.
Ритка замер у двери, словно по служивой привычке собираясь на всякий случай блокировать выход. Фол уложил Ерпалыча на кушетку у стены и принялся разминать уставшие руки, нервно подергивая хвостом; и я понял, что пора разряжать ситуацию.
– Вы понимаете, девушка, – вежливо улыбаясь, я безуспешно пытался заслонить собой кентавра, – мы до "скорой" не дозвонились, вот и пришлось своим, так сказать, ходом…
Нет.
Она по-прежнему не моргала.
– Больного принимай, – буркнул от дверей Ритка-сержант. – Чего вылупилась-то?..
Вмешательство Ричарда Родионовича лишь ухудшило положение.
– Я на улице подожду, – догадливый Фол покатил к стеклянным дверям, но они раскрылись сами. И, отодвинув Ритку, в холл вошел высокий черноусый мужчина лет сорока пяти, одетый в дорогую дубленку, из-под которой снизу торчали полы белого халата.
– Идочка! – зарокотал он, привычно крестясь в сторону красного угла на другом конце фойе. – Ну почему в челюстно-лицевом вместо Пимена Печерского-Многоболезненного опять Агапиту Печерскому кадят?! Я же вас просил перезвонить! До каких пор…
Начальственный рык мигом вернул сестру Идочку на нашу грешную землю.
– Генрих Валентинович! – лепечет она, поглядывая то на черноусого, то на Ритку с Фолом (я и Ерпалыч как бы не в счет). – Генрих Валентинович, тут… ой, тут такое!..
Но великолепный Генрих Валентинович уже видит все, что должен был увидеть.
К его чести, первым делом он направился к кушетке с Ерпалычем. Проверил пульс, заглянул под веки, расстегнул кожух и приложил ухо к груди старика – после чего повернулся ко мне.
Фола и Ритку он демонстративно игнорировал.
– Ваш родственник? – строго интересуется черноусый.
– Нет, – почему-то смущаюсь я. – Так… сосед.
– Ясно. Документы на него есть?
– Какие документы?! – не выдерживает Ритка. – Вы что, не видите: человек умирает!
Генрих Валентинович не видит.
Ослеп.
– Я – старший сержант патрульно-постовой службы! Вот мое удостоверение, и в случае чего я подам на вас рапорт в областные органы! Вы слышите меня?!
Генрих Валентинович не слышит.
Оглох.
– Я – заместитель главврача, – говорит он мне. – У больного, по всей вероятности, инсульт. Без документов я не могу узнать, какие обряды больной совершал в последние шесть месяцев, но… Идочка, я пройду к себе, а вы оповестите реанимацию. Хорошо? Пусть готовят отдельную палату, капельницу и алтарь в западном крыле.
Идочка бросается к телефону, а Генрих Валентинович покидает нас. Впрочем, не сразу – проходя мимо красного угла, он вдруг останавливается, словно собака, услышавшая хозяйский окрик, с минуту глядит в стену и наконец уходит, но шаг Генриха Валентиновича уже не столь уверен, как раньше.
Мы ждем.
Дежурной бригады, или кто там должен был явиться за стариком, все нет и нет. Я спиной чувствую, как начинает закипать Ритка, сестра Идочка сидит как на иголках – и с облегчением выдыхает воздух, когда возвращается Генрих Валентинович.
Лицо его строго и спокойно, дубленку он снял и теперь сияет кафельной белизной; он чист и холоден, как зима за окнами – только ноздри породистого носа с горбинкой раздуваются чуть больше обычного, портя общую картину.
– Мы не можем госпитализировать больного, – тихо говорит Генрих Валентинович, и голос его чрезмерно спокоен для того, чтобы быть таким на самом деле. – Его надо в неврологию с реанимационным блоком, а там нет свободных мест. И опять же – документы… я не имею права, основываясь только на вашем заявлении… необходимо сообщить, уведомить, а пока…