Ритка устраивает безобразную сцену. Он кричит, угрожает, топает сапогами и размахивает своими синими "корочками", порывается звонить непонятно куда, но это не важно, потому что в телефонной трубке урчит знакомый нам зверь – а я смотрю на бесстрастного Генриха Валентиновича, который предлагает везти больного в окружную храм-лечебницу, но все машины сейчас в разъезде по вызовам, и посему… я смотрю на бледную Идочку, на вспотевшего Ритку, на Фола – и кентавр понимает меня без слов.
Он неторопливо подкатывает к кушетке, проехав так близко от Генриха Валентиновича, что замглавврача умолкает и невольно отшатывается, застегивает на Ерпалыче кожух и вновь берет старика на руки.
После чего выезжает через стеклянные двери.
Промокшая насквозь джинсовая попона лежит на спине кентавра с достоинством государственного флага, приспущенного в знак скорби; и прямая человеческая спина Фола красноречивей любых воплей и скандалов.
Я иду за ним. У входа я оборачиваюсь и вижу замолчавшего Ритку. Ритка стоит и смотрит на Генриха Валентиновича, смотрит долго и страшно, и я начинаю опасаться, что белый халат зама сейчас начнет дымиться под этим взглядом.
– Я т-тебя, с-сука…
Ритка вдруг начинает заикаться, не договаривает и, резко повернувшись, почти бежит за нами.
Наверное, годам к пятидесяти он малость обрюзгнет, обзаведется лишним жирком, складки на талии обвиснут за ремень, и бритый затылок в жару придется часто промокать платком, сопя и отдуваясь. Но все это случится потом, если случится. А сейчас он по-хорошему широк в кости, массивен без тяжеловесности, при желании легок на ногу; и ранние залысины на висках, да еще глубокая морщина между бровями – они тщатся, пыжатся, из кожи вон лезут, и все никак не могут придать солидности его курносому лицу.
И еще: привычка закладывать большие пальцы рук за ремень, покачиваясь с пятки на носок.
Вот он какой, старший сержант Ритка…
Последнее, что я вижу: сестра милосердия Идочка что-то взахлеб говорит черноусому, а тот глядит мимо нее, и глаза Генриха Валентиновича полны болью и страхом.
"Откройте пещеры невнятным сезамом, – бормочет кто-то у меня в голове, – о вы, лицемеры, взгляните в глаза нам!.. взгляните, взгляните, в испуге моргните, во тьму протяните дрожащие нити…"
Голос затихает, я вздрагиваю и выхожу за Фолом в снег и ночь.
На автобусном кругу, метрах в пятистах от проклятой неотложки и сволочного Генриха Валентиновича, мы остановились.
Снег перестал идти. Небо блестело холодными искрами, вокруг было тихо и пустынно. Следы наши на этой девственной белизне выглядели уродливо и нелепо: две колеи от колес Фола и Риткиного "Судзуки", две цепочки обычных следов, моих и Риткиных, поскольку бравый жорик шел пешком, ведя мотоцикл за рога, и дорожка крестиков, оставленных любопытной вороной, скакавшей за нами от самой храм-лечебницы.
Фол наклонил голову, прислушался, дышит ли старик, и обеспокоенно нахмурился.
– Я поеду через яр, – тоном, не терпящим возражений, заявил кентавр, – а ты, Алик, обойди по мостику… Знаешь, по какому?
Я знал – по какому. В первый раз, что ли?
– Встретимся на той стороне у бомбоубежища, – продолжил Фол, – и оттуда ко мне. Договорились? Посидишь со стариком, а я по Срани помотаюсь. Что у нас, своих лекарей не найдется?
– А я? – недоуменно спрашивает Ритка. Одинокий фонарь раскачивается над ним, и тень сержанта елозит по снегу, словно пытаясь освободиться и убежать. – Я с вами!
– Не надо тебе с нами, Ричард Родионыч, – Фол в упор глядит на Ритку, и в голосе кентавра звучит уверенность пополам с симпатией к собеседнику. – Никак не надо. Наши не тронут, раз ты со мной, – так ваши не простят. Кто тогда этого Генриха достанет? Я? Или Алик? Вот оно как, сержант…
– Ночью, через яр… – бормочет Ритка, с сомнением кусая губы. – Ты, Фол, не опасаешься, а?
– Не опасаюсь, – улыбается Фол.
– Ну а когда там… Снегурки да Деды-Отморозки пьяные гуляют? Захороводят ведь?!
– Так ведь и я там не всегда трезвый гуляю, – уже откровенно смеется Фол, но я его не слушаю, потому что никак не могу избавиться от ощущения, что за нами наблюдают.
Желтый свет фар мечется по улице, и из-за проволочного заграждения вокруг неотложки показывается приземистый "микро" специализированной скорой помощи. Открываются ворота – хотя я не вижу возле них ни одного человека – и машина, ворча и разбрасывая снег, приближается к нам.
Останавливается.
Хлопает дверца.
"До чего же мне осточертели белые халаты!" – думаю я, глядя на высунувшегося из машины парня.
– Чего надо? – неприветливо интересуется Ритка.
– Я сейчас открою заднюю дверцу, – вместо ответа сообщает парень, – так вы его туда и заносите… На койку положите, она в стену встроена.
Потом, наконец, до парня доходит.
– Я – заведующий кардиологическим отделением, – торопливо добавляет он. – Мне Идочка сейчас звонила… В общем, наплюйте вы на Генриха. Известный перестраховщик. Морду бы ему набить – да нельзя.
– Жалко, – понимающе кивает Ритка.
– Кого жалко? Генриха? Вот уж кого ни капельки…
– Жалко, что нельзя. А то я уж было решил, что можно.
Парень смеется. Смех у него хороший, искренний, и я сам не замечаю, как начинаю улыбаться в ответ. Фол тем временем объезжает машину и, судя по звукам, принимается загружать Ерпалыча внутрь. Слышен приглушенный лязг (инструментов, что ли?) и женский немолодой голос:
– Юлик! Готовь шприц! И помоги мне снять с него этот жуткий кожух…
Фол выкатывается из-за машины. Руки его пусты, и в первый момент это мне кажется ненормальным. Потом я замечаю, что руки кентавра слегка дрожат. Фол тоже замечает это, хмурится – и руки перестают дрожать.
– Завтра с утра можете зайти в кардиологию, – говорит парень, – в седьмой корпус. Узнаете на входе, какая палата, и разрешены ли посещения. Спокойной ночи!