Первое действие, более или менее свободное от подлинной достоевщины, не отпиралось и мистическим ключом. Где в нем Ставрогины, Шатовы, где сказка о царевиче Иване, где полуземная мистика Кириллова? Достоевский отдал поклон катафалку, на котором не было покойника...
Царь отстаивал самодержавие, солдаты стремились к заключению мира, крестьяне хотели получить землю, помещики не желали ее отдавать, рабочие требовали огромной платы, капиталисты отказывались платить, — какой уж тут мистицизм?
Верно был намечен культ пустословия, творчески предвосхищенный в гениальной карикатуре вечеринки у акушерки Виргинской.
Были, однако, в первом акте и моменты торжества духа над телом; в частности, и над языком.
Зато второе действие — апофеоз пророческого дара Достоевского. Верховенский и Шигалев, Свидригайлов и Карамазов, Смердяков и Федька-каторжник овладевали русской землей. Движущие силы октябрьского переворота слагались из животных инстинктов и из самой черной достоевщины.
Была также, вероятно, крошечная примесь идеализма.
Впрочем, и Свидригайлов «ужасно любил» Шиллера...
В удивительных сценах суда из «Братьев Карамазовых», в этой злой насмешке над правосудием, где обвинитель и защитник обмениваются длиннейшими, тонкими, в высшей степени убедительными речами, не заключающими в себе ни слова правды о деле убийства, прокурор Ипполит Кириллович заканчивает свое выступление так: «Роковая тройка наша несется стремглав и, может, к погибели. И давно уже в целой России простирают руки и взывают остановить бешеную беспардонную скачку. И если сторонятся пока еще другие народы от скачущей сломя голову тройки, то, может быть, вовсе не от почтения к ней, как хотелось поэту, а просто от ужаса — это заметьте. От ужаса, а может, и от омерзения к ней, да и то еще хорошо, что сторонятся, а, пожалуй, возьмут да и перестанут сторониться и станут твердою стеной перед стремящимся видением и сами остановят сумасшедшую скачку нашей разнузданности, в видах спасения себя, просвещения и цивилизации!»
Эта тирада, которую Достоевский, потешаясь, вкладывал в уста разглагольствующего прокурора, по-видимому, заключала в себе не одни только цветы красноречия. В конце концов, не исключена возможность, что «последние усилия европейских правительств» так-таки и не дадут на Западе прорваться тем инстинктам разрушения, которые в течение четырех лет растит мировая война. Но если гипноз побед или всеобщая бесконечная усталость предотвратят от взрыва новой бури некоторые из великих мировых держав, то осмеянный Достоевским прокурор имеет много шансов оказаться истинным пророком.
«Управлять — это предвидеть». Предвиденья европейских государственных людей в свете нынешних событий комментариев не требуют. Если бы памятники политическим деятелям запрещалось ставить раньше чем через полстолетия после их смерти, можно бы осуществить огромную экономию в мраморе и бронзе.
Впрочем, памятники и вообще являют лучшее доказательство большой снисходительности «потомства»...
В сфере своего специального предвидения недалеко ушли от государственных людей и те тонкие стратеги, которые три года назад клялись всеми святыми, что победят к такому-то числу. Один весьма известный генерал поклялся «честью своего мундира» уничтожить врага к Рождеству 1914 г. Где теперь этот генерал? Где его мундир? Где месть его мундира? Приблизительно с такой же точностью Гоголевский мужик утверждал, что бричка Чичикова доедет до Москвы и не доедет до Казани.
Во Франции в течение первого года войны военным министерством управлял адвокат Мильеран, а морским — сифилидолог Оганьер (зато во главе медицинско-санитарной части и цензурного ведомства были поставлены боевые генералы). Дела от этого шли нисколько не хуже. Теперь, наоборот, морским министерством правит адвокат, а военным — врач (но какой — сам Клемансо). И опять-таки не наблюдается особого недовольства пирожниками, тачающими сапоги. По-видимому, во Франции, как и в других странах, общественное мнение не слишком верит в непогрешимость генералов.
Не будем однако несправедливы и к генералам. Они оказались далеко не самыми худшими пророками на мрачном фоне разбитых надежд и несбывшихся ожиданий цивилизованных людей XIX и XX веков. Не говорю уже о разочаровании идеалистов, которые, как Бокль или Литтре, вообще отрицали возможность европейской войны, исходя из умственного и морального прогресса Европы. Но люди выкладок и цифр ошибались не менее жестоко. Шеффле доказывал на основании точных экономических расчетов, что будущая война не может продолжаться более восьми месяцев. Мольтке, никогда не занимавшийся политической экономией, считал такую цифру непомерно низкой. Старый фельдмаршал был, по-видимому, убежден, что на что другое, а на войну «он достанет» сколько угодно денег. Он действительно достал.