Выбрать главу

— Я никогда не перестану питать к вам самую преданную, самую верную дружбу, — быстро проговорила Арманс, и при этом глаза ее засветились радостью, в которой предубежденный Октав увидел подтверждение своим опасениям.

На следующий день во время прогулки Арманс была так добра, так необыкновенно ласкова с ним, что он совсем потерял покой. «Мадмуазель Зоилова обращается со мной совсем не так, как прежде, — думал Октав. — Всего несколько дней назад она была очень взволнована, теперь она очень счастлива. Я не знаю, чем вызвана эта перемена, значит, мне она не сулит ничего хорошего. Только глупец способен выбрать ближайшим своим другом восемнадцатилетнюю девушку. Она выйдет замуж — и дружбе конец. А виновата во всем моя проклятая гордость: я лучше сто раз умру, чем решусь доверить мужчине то, что рассказываю мадмуазель Зоиловой.

Меня могла бы успокоить работа, но ведь я забросил все разумные занятия! Говоря по совести, последние полгода я только и делаю, что стараюсь понравиться себялюбивому и холодному свету...» Чтобы заполнить время хотя бы этим докучным, но полезным делом, Октав ежедневно после прогулки с матерью отправлялся из Андильи в Париж и делал визиты знакомым. Он старался воспитать в себе новые привычки, уже сейчас думая о той пустоте, которая образуется в его жизни, когда прелестная кузина, забыв о нем, последует за своим супругом. Эта мысль вызывала у Октава потребность в лихорадочной деятельности.

Чем тяжелее было у него на душе, тем он делался разговорчивее, стараясь всем понравиться. Больше всего Октав боялся оставаться наедине с собой, со своими мыслями о будущем. Он непрерывно повторял себе: «Я поступил, как неразумный ребенок, подружившись с молоденькой девушкой». Это размышление, само по себе не очень оригинальное, так прочно овладело его сознанием, что помешало глубже заглянуть в собственное сердце.

Заметив уныние Октава, Арманс была глубоко тронута и нередко упрекала себя за свою ложь. Всякий раз, когда он уезжал в Париж, ей хотелось сказать ему правду. «Но ведь эта выдумка — единственное мое оружие против него. Если я признаюсь, что у меня нет никакого жениха, он станет меня упрашивать не противиться желанию его матери; где же я возьму тогда силы для отказа? Между тем я ни под каким видом не должна на это соглашаться. Нет, мнимый брак с незнакомцем, которого я предпочитаю Октаву, — вот моя защита от счастья, гибельного для нас обоих».

Чтобы развеять грусть своего слишком нежно любимого кузена, Арманс позволяла себе дружески и ласково подшучивать над ним. Столько изящества и заразительного веселья было в обещаниях вечной дружбы этой всегда прямодушной девушки, что даже угрюмая мизантропия Октава порою оказывалась побежденной. Наперекор самому себе он чувствовал себя счастливым. В такие минуты безгранично было и счастье Арманс.

«Как приятно, — думала она, — исполнять свой долг! Разве было бы у меня так легко на душе, если бы я, бедная, не имеющая семьи девушка согласилась стать женой Октава? Меня терзали бы тысячи жестоких подозрений». Но после таких минут полного довольства собою и окружающими Арманс невольно начинала обходиться с Октавом лучше, чем ей самой хотелось. Правда, она тщательно следила за тем, чтобы ее слова всегда говорили только о чистейшем дружеском чувстве, но каким тоном произносились иные из этих слов! Какими взглядами они сопровождались! Всякий на месте Октава увидел бы в них выражение самой пылкой страсти. Октав ими наслаждался, но понять их не мог.

С тех пор, как он перестал гнать от себя мысли о кузине, ни о чем другом он уже больше не мог думать. Он стал справедливым, даже снисходительным. Счастье побудило его отказаться от многих суровых суждений: даже глупцов он считал теперь людьми, которым просто не повезло от рождения.

— Виноват ли человек в том, что у него черные волосы? — говорил Октав кузине. — Если цвет его волос мне не по вкусу, я должен избегать этого человека, вот и все.

Многие считали Октава злым; глупцы инстинктивно боялись его; теперь примирились с ним и они. Нередко он как бы заражал светское общество счастьем, которым его дарила Арманс. К нему начали относиться с меньшей опаской; приветливые манеры как бы подчеркивали его молодость. Тем не менее во всех его поступках сквозило лихорадочное волнение, которое неизбежно испытывают люди, не желающие самим себе признаться в своем счастье. Жизнь текла для Октава быстро и упоительно. Когда он размышлял о собственной судьбе, мысли его уже не были отмечены печатью той несокрушимой логики — жестокой и упивающейся своей жестокостью, — которая в ранней юности управляла его поведением. Октав мог теперь начать фразу, не зная еще, как он ее закончит, и, тем не менее, он говорил лучше, чем прежде.