Арманс, скрытая занавеской, следила из окна верхнего этажа за всеми мелочами, сопровождавшими отъезд Октава. Когда кабриолет исчез за деревьями, она, не двигаясь с места, сказала себе: «Все кончено, он не вернется».
Она долго плакала, но к вечеру ей пришла в голову мысль, немного отвлекшая ее от горя: «Как мог Октав, который всегда отличался учтивостью и вчера вечером во время прогулки проявлял такие глубокие, преданные, может быть, даже нежные, — краснея, добавила она про себя, — дружеские чувства, как мог он за несколько часов словно переродиться и заговорить резким, оскорбительным тоном? Я не сделала ничего такого, что могло бы его обидеть».
Она придирчиво перебрала все свои слова и поступки в тайной надежде найти за собой вину, которая оправдала бы странный тон Октава. Не видя в своем поведении ничего предосудительного и чувствуя себя от этого вдвойне несчастной, Арманс вдруг вспомнила нечто, до сих пор не приходившее ей в голову.
А что, если это снова был приступ той слепой ярости, которая уже неоднократно толкала его на самые дикие выходки? Как ни тягостна была эта догадка, все же она хоть что-то объясняла. Девушка чувствовала себя такой несчастной, что вскоре неопровержимо доказала себе правоту своего предположения. Только уверенность в полной невиновности Октава могла хоть немного утешить Арманс.
Но если безумие Октава подтвердится, она лишь сильнее станет его любить. «Ему понадобится вся преданность, на какую я способна, и эта преданность никогда его не обманет, — думала она со слезами на глазах, и сердце ее переполнялось великодушной любовью и мужеством. — Может быть, преувеличивая свой долг, Октав считает, что молодой дворянин, который еще ничего не совершил в жизни, обязан поспешить на помощь грекам? Ведь хотел же маркиз несколько лет назад, чтобы Октав вступил в Мальтийский орден[69]! В роду де Маливеров было немало кавалеров Мальтийского ордена. Может быть, он полагает, что раз эти прославленные люди были его предками, то и он должен хранить верность их обету и сражаться с турками?»
Арманс вспомнила, что в день, когда были взяты Миссолунги[70], Октав сказал ей: «Никак не пойму невозмутимого спокойствия моего дядюшки-командора: ведь он кавалер Мальтийского ордена и благодаря этому получал до революции изрядный доход. И мы еще хотим, чтобы фабриканты нас уважали!»
Чтобы успокоить себя, Арманс пыталась найти какое-нибудь разумное объяснение поступкам кузена: «Может быть, к долгу, которым считает себя связанным благородное сердце Октава, присоединяются еще и личные причины? Может быть, желание стать священником, которое он высказывал еще до того, как некоторая часть духовенства добилась успехов, вызвало какие-нибудь разговоры на его счет? Может быть, кузен думает, что, сразившись с турками и не посрамив своих предков, он будет достойнее своего имени, чем занимаясь в Париже каким-нибудь незначительным делом, которое всем покажется странным и даже подозрительным? Он ничего не говорил мне об этом, потому что не принято рассказывать женщинам о таких вещах. Он уже привык к полной откровенности со мной и боялся, что забудется и все мне скажет... В этом разгадка его резкости: он не хотел невольно сделать мне неподобающее признание».
Так, утешая себя, Арманс придумывала одно за другим объяснения, рисующие ей Октава ни в чем не повинным и великодушным. «Он кажется неправым только потому, — со слезами на глазах думала она, — что он такой хороший».
ГЛАВА XX
A fine woman! a fair woman! a sweet woman!
— Nay, you must forget this.
— O, the world has not a sweeter creature.
«Othello», act IV.[71]Пока Арманс одиноко бродила по парку Андильи, закрытому для посторонних, Октав в Париже готовился к отъезду. Какое-то непонятное ему самому спокойствие то и дело сменялось в его душе безграничным отчаянием. Нужно ли нам описывать все оттенки страдания, отмечавшего каждую секунду его жизни? Не наскучат ли читателю эти печальные подробности?
Октаву казалось, что над его ухом кто-то все время разговаривает, и это странное и неожиданное ощущение не позволяло ему хоть на мгновение уйти от своего горя.
Самые безразличные вещи напоминали ему об Арманс. В своем безумии он дошел до того, что, увидев на какой-нибудь афише или объявлении буквы «А» и «З», немедленно начинал думать о той самой Арманс Зоиловой, которую давал себе слово забыть. Эти мысли жгли его, как огонь, и всякий раз представлялись ему такими неотразимо новыми и увлекательными, словно он впервые за бог весть сколько времени вспомнил кузину.