Спал плохо.
А утром на удивление проснулся свежим и бодрым и выглянул в окно. Свежий снег хлопьями опускался за стеклом, белый и чистый, смывающий ночные сомнения и морок с души. «Будь мужчиной», — приказал себе Осинов. Главное, чтоб все случилось днем, вечерами решимость в человеке тает и сдается сомнениям.
Олег и Вика вручили ему пьесу как оружие, сказали слова, пожали руки, обняли как героя, проводили в театр как на священную войну.
— На святое дело идешь: свергать крепостника и самодержца. Давай, бог, давай, — сказал Саустин. — Позвони как все пройдет. Читает он долго, но очень интересно, чем все кончится.
— Если он ее задробит, он велик, — сказала Вика. — Если примет ее к постановке, он велик вдвойне. В любом случае мы выступим на твоей стороне.
И так она это сказала, так озорно и живо блеснули ее глаза, что Осинов быстро подумал о том, что война есть необходимое условие жизни женщины-артистки. Война за театр, за роль, за мужчину, за ребенка, за жизнь делает просто артистку прекрасной артисткой.
Он шел от метро знакомой дорогой и думал о том, с чего, с каких слов начать разговор с худруком.
А еще было важно какое при встрече сделать лицо. Не заискивающее, боже упаси, нет. Не подобострастное и подчиненное — тоже нет. Не убеждающее и напористое — тоже не годится. «Лицо должно быть постным, нейтральным, никаким — без навязывания легче протолкнуть идею, — сообразил Осинов, — и пьесу следует ему сунуть без всякого пафоса и обещаний, а просто так, в легкую, если получится, с шуткой, еще лучше — между прочим, и уж совсем станет здорово, если я буду как бы чуточку против — дух противоречия и его кавказское упрямство обязательно должны сработать на мою победу…»
11
Ступил в театр, кивнул вахтеру с планшетом в руках, спросил: «У себя?»
Чуть тюкнул костяшкой руки в дверь и сразу вошел.
Худрук пил чай.
Восседал все на том же итальянском кресле-троне и был так безразличен к вошедшему, что весь осиновский энтузиазм мгновенно испарился и сменился обычным подобострастием.
— Приятного аппетита, — вырвались из завлита привычные слова, которые он не собирался произносить. — Здравствуйте, — добавил он и вытащил на первый план драгоценную папку. — Вот.
Худрук, едва глянув на папку, укусил дорогой бутерброд и запил его длинным глотком чая.
— Что это?
— Вы просили бомбу. Вот, Армен Борисович, пожалуйста, все для вас. И название соответствующее — «Фугас».
Худрук принял пьесу, пролистнул на желтом ногте ее страницы и вдруг сказал:
— Сядь.
И Осинов на автомате сел. И все пошло не так, как он себе придумал.
От дымящихся струй армянского чая Осинов отказаться не смог, любил он его больше водки, испытывал к нему слабость. Урц, по-армянски называл его Армен, но завлит-то знал, что это никакой не урц, а самый что ни на есть натуральный и душистый чабрец. Осинов припал с чашке с чабрецом, смаковал во рту ароматные капли и с некоторым сожалением предсказывал себе, что, когда уйдет худрук, уйдет и урц. «Жаль, — подумал завлит, — очень жаль, такого мочегонного в Москве не сыщешь, впрочем, — потаенно успокоил он себя, — за все надо платить — пусть я буду без чая, зато со свободным театром и итальянским троном под пятой точкой, а уж трон-то я менять не буду — реликвия! Простоит годков пять и сдадим в музей — породнимся задницами на троне», — усмехнулся про себя Осинов и сам прервал свою недалекую шутку…
— В двух словах — о чем твой Фугас? — спросил худрук, и Осинов понял, что ему не терпится. «А раз так, — сказал себе по мстительной вредности завлит, — пусть подождет, помыкается, пусть на себе почувствует, как благотворно действует долгая пауза на собеседника», — и завлит с удовольствием позволил себе долгий, зловредный глоток урца.
— Ну? — Повысив голос, переспросил Армен.
Завлит всегда боялся, когда худрук в разговоре с ним повышал голос, он понял, что как бы, не дай бог, ситуацию не перетончить, — чтоб не рвануло! — и что пора отвечать по сути.