Выбрать главу

Жизнь в этом лазарете – между прочим, одном из лучших в Москве, так называемый пересыльный лазарет, как мы узнали, – была бы сносной, если бы не ежедневные перевязки. Но по утрам, когда появляются санитары с носилками, разговоры словно обрезает. Они смолкают еще до того, как пронзительный рев, возникающий короткое время спустя и без перерыва раздающийся до полудня, не позволяет разобрать ни единого слова в зале.

Моя правая рана уже пару дней гноится, и повязка, несмотря на то что в руку толщиной, к утру становится желто-зеленой и промокает. Но и это было бы терпимо, если бы не открывалась раневая горячка. Кривые на моей температурной доске напоминают росчерк молнии, которые ежедневно из глубины выстреливают вверх. Каждое утро я просыпаюсь с ясной головой, радостно думаю: «Слава богу, вот и все позади, вот я и справился!» Но как только наступает полдень, у меня странно тяжелеет голова, и часом спустя кровати моих соседей начинают кружить.

Я переношусь на поле боя, стреляю и колю вокруг себя, меня пронзают копьями, рубят саблями. Каждую ночь я вновь попадаю в плен, заново умираю. С неминуемой неизбежностью меня снова кладут рядом с умирающим офицером, обрызгивают сифилитическими ртами. И когда я потом пугаюсь от безумного калейдоскопа лиц и думаю: вот ночь и кончилась – я слышу где-нибудь бой колоколов, означающий, что едва ли прошло полчаса.

Я переживаю все это заново с такой ужасающей правдоподобностью и убедительностью, что по утрам часто в тихих глазах Пода вижу, что снова вызываю ужас. В конце концов моя температурная доска получает новый зигзаг, – почти каждый вечер его кривая поднимается до сорока, – и если так еще некоторое время продолжится, то мое сердце остановится навсегда.

Несмотря на это, по ночам у меня время от времени бывают и ясные моменты. Нет, это не было лихорадочным бредом, когда я на короткий миг почувствовал, что на мою кровать присела женщина, нежно поцеловала меня в пылающий лоб – губы ее были столь холодны, словно приложили кусок льда, – и тихо сказала: «Спать, спать!» Нет, это был не бред, Брюнн сказал мне, что сестра всегда приходила, когда у нее было ночное дежурство, на некоторое время подсаживалась к моей койке и делала то, что я чувствовал. Это та изящная блондинка, которую я знаю по перевязочной.

Разве не чудо, что я вызываю уважение у нее? Не я один, мы все любили этих сестер, оттого что они такие нежные и опрятные, однако во время их работы мы не могли с ними общаться, потому что не понимали их. Всегда, когда они брались за нас, поднимали или перестилали постель и тем самым хотели сделать нам добро, они причиняли нам боль. Несмотря на это, мы часто зовем их и миримся с маленькой болью, чтобы ощутить прикосновение нежных, чистых рук, ощутить аромат духов и крема.

Да, в нас царит тайная любовь к ним, но это идеальная или платоническая любовь, ибо она расцветает фантастическими цветами в эпоху разлук, но опускается до болезненного желания высвобождения во времена умиротворения, контактов.

В первое утро третьей недели Шнарренберг бранится особенно озлобленно. Что с ним? Его силы на исходе? Нас снова кладут друг подле друга на пыточных станках, намертво пристегивают за конечности, словно жертвенных агнцев. Как всегда, я поворачиваю голову в сторону его грубоватого лица, пытаясь найти поддержку в его энергии. Но сегодня он решительно избегает меня, широко раскрытыми глазами глядит в потолок.

Одна из сестер возится с дырчатыми красными трубочками – ни он, ни я до этого дня их еще не испробовали. Врач берет одну, коротко взглядывает на нее, быстрым движением вводит в рану. В то же мгновение конечности Шнарренберга напрягаются, он дважды делает шумный вдох, пронзительно вскрикивает.

Что-то во мне обрывается.

– Спокойно, спокойно… – говорит изящная сестра.

Нет, нет! Я вижу красную трубку в ее руках, такую же трубку… Как только меня касается врач, я реву как зверь.

С этого утра Шнарренберг не говорит нам ни слова. Четыре дня подряд я вижу только его широкую спину, шишковатый бычий затылок, – если бы он не был таким от природы, я решил бы, что он пунцовый от стыда. Нет других причин для его упорного молчания – он стыдится. Нет, иногда действительно ничем не помочь бедному парню…

Он молчал бы неделями, если бы не произошло нечто, моментально выведшее его из состояния ожесточенности и недовольства самим собой. Почти сразу все подметили, что странным образом переменилась и сестра. Она по-прежнему добросовестно выполняет свою работу, однако стала держаться заметно суше и холоднее с нами. Пока мы ломали над этим голову, по грубому, несдержанному обращению санитаров стало ясно: что-то произошло на фронте, видимо, недавно они потерпели ощутимое поражение.