Он напоминал мне рифы в море, укрытые бурными волнами, но выступающие из воды при отливе. Я вспоминаю все это уже несколько дней, распаковывая сундуки своей памяти. Вчера утром я открыла золоченую шкатулку, где хранились памятные бумаги. Они словно стая разноцветных бабочек, и я смотрю, как они разлетаются. Я нашла мои давние стихи и читаю по одному каждый день. Иногда я толком не знаю, кто пишет чернилами на белом листе.
Вдохновение – оно как ветер. В иные дни дует сильно, а в другие его вовсе не слышно. Я смотрю на мои тетради, пожелтевшие от времени. Прикасаюсь к их шершавой поверхности и возвращаюсь на годы назад, в пору моего детства. Пение воды в фонтане, мамин лавандовый запах, фигура деда… Тихонько уходит утро, такое же, как в Кадише. Я тронула другую тетрадь, и ее кожаная обложка обожгла меня. Это прощальная тетрадь, полная криков и маков. Мои мысли – их несут воробьи, которых я кормлю каждый день, как делала всегда, – пробили себе дорогу сквозь облака.
Наверно, если бы я не смотрела, как живет дед, и не выросла в его доме, то погрузилась бы в пучину отчаяния. Но когда живешь подле человека, который до такой степени впитывает солнечный свет, можно ли поверить в тень? Я часто приходила в его большой кабинет и задавала множество вопросов, на которые он всегда отвечал. Наш дом был построен буквой U, в несколько этажей. В центре раскинулся большой двор с бассейном из флорентийского мрамора. В городе было много источников, и вода текла днем и ночью. Я слышала ее в ночной тишине, когда с восторгом устремляла взгляд к звездам, дремлющим в темно-синем небе. Вода всегда была для меня лучшей в мире музыкой, богатой множеством звуков: бурное море, журчащий ручеек, быстрая река, хрустальный водопад, безмятежный фонтан…
Дед был важным человеком. Он занимался коммерцией и владел несколькими филиалами в Манчестере, Константинополе и Бейруте. У него был даже банк, которым управлял мой отец, и многочисленные владения: леса, стада овец, фисташковые плантации… Мой отец познакомился с моей матерью в деловой поездке в Бейруте, их свадьбу сыграли в Париже, а после этого они отправились в путешествие по Европе. Мама казалась мне еще прекраснее, чем луна в те ночи, когда она полная. Каждый вечер она целовала меня в щеку, и ее аромат лаванды расцветал по всей комнате. Она выглядела феей, почти бесплотной – такой была ангельски терпеливой. Нас было трое детей, и мы постоянно оспаривали друг у друга ее любовь. Когда она устремляла взгляд на нас, мы прикасались к тайне. Ее черные зрачки чудесным образом переносили нас в более милосердный мир.
Мой старший брат Пьер был самым буйным. В семь лет один из слуг выловил его из большого бассейна во дворе, куда он нырнул, не умея плавать. От неописуемого страха дрожали даже стены дома, пока дед всеми силами пытался его откачать. Его не ругали, потому что достаточно было маме посмотреть на него, чтобы он успокоился. Так и вижу его, лежащего на итальянском мраморе, отчаянно ищущего в мамином взгляде доступа в ее зачарованный мир и видящего в нем только горе и тревогу. Он закрыл глаза и поднялся, не сказав ни слова, маленький и пристыженный. Потом удалился, еще мокрый, оставляя за собой лужицы, словно собирался утопить свое горе, и рухнул на кровать, заливаясь слезами. Папа запретил маме его утешать. Я оставалась рядом с ней, пока она заканчивала работу над вышивкой, но сердце ее было на постели, где рыдал ее сын, чудом спасшийся от горестей детства.
Мария, наша младшая сестренка, была очень хрупкой. Все заботились о ней бесконечно бережно. Она не должна была делать резких движений и слишком напрягаться, утомляя свое сердечко. Мама часто ласкала ее. Я могла бы обидеться на такое неравное распределение любви. Но дед привил мне немного своей доброты, и я многое понимала, не задавая вопросов.
По субботам вся семья отправлялась на прогулку к чудесному месту, где было не меньше сорока источников. Мы устраивали там пикник, смеялись, бегали и кричали, обращая свою невинность к доброму небу. Пьер однажды нашел скарабея, который полз по стеблю. Серебристо-голубые отблески его крыльев были до того красивы, что мы так и стояли, глядя на него, пока наше созерцание не нарушили голоса взрослых. Пора было домой. Что сталось с тем прекрасным скарабеем, когда людское безумие замарало это место грязью? Иссякли ли источники?
Мы ездили в коляске в построенную дедом школу. Там царила гнетущая серьезность, являвшая резкий контраст с нашим миром детства. Армянские монахини-католички не шутили с ритуалами. Нам полагалось молча пройти в строгий двор и, построившись парами, шагать в класс. Пьер учился в другом здании, с мальчиками, и мы его никогда не встречали. Монахини давали уроки, и, хотя дед запретил телесные наказания, дисциплина у нас была строжайшая. Я сидела у окна. Когда уроки затягивались, я смотрела на небо. Все мое существо подхватывала волшебная волна, я покидала класс и улетала на свободу. Что-то билось в моей груди, что-то, не желавшее сидеть взаперти в моем детском теле. И всегда звук голоса приводил меня в себя. Безбрежность должна была вернуться в свое маленькое воплощение, и мне казалось, будто я слышу, как она плачет внутри меня. Я писала в школьной тетради, пытаясь сосредоточить свое внимание на том, что слышала. Но разве школа могла объяснить несказанное? Разве подготовили меня к тому, что мне предстояло увидеть несколько лет спустя? Разве было что-то в моих тетрадях по арифметике, что научило бы меня, как защититься от зверств?