— Предлагаю взять за отправную точку высказывание Линнея по поводу различных категорий запаха, — сказал Пинкер. Он заглянул в записную книжку. — Вот. Линней группирует запахи по семи классам, в зависимости от их гедонических возможностей, то есть по степени приятности. Итак, мы имеем: Fragrantés, ароматические, такие как шафран или дикий лайм; Aramaticos — бальзамические, например, цитрусовые, анис, корица и гвоздика; Ambrosiacos — амброзиальные, например, мускус; Alliaceous — луковые, например, чеснок и лук; Hircinos — псиные запахи, например, сыр, мясо или моча; Tetros — отталкивающие, например навоз и грецкий орех, и Nauseosos — тошнотворные, например, смола из ферулы вонючей. Вы с этим согласны?
Немного подумав, я ответил:
— Нет.
Пинкер нахмурился.
— Система Линнея, вероятно, отвечала его личным задачам, — произнес я небрежно, — но эстетические принципы диктуют нам иной подход. Главное для нас — это внешний вид, это цвет и общий облик, — и лишь потом запах, вкус, послевкусие и тому подобное.
Пинкер оценил услышанное:
— Так, отлично!
Удостоверившись тем самым, что тон задается мной, я отослал Саута принести со склада по горсти кофе из каждого мешка. Затем зерна были выложены на столе маленькими горками в ряд.
— Итак, — произнес я с большей уверенностью, чем внутренне ощущал, — вот эти черны, как отчаяние, ну а те отливают золотом добродетели.
— Нет, нет и нет! — запротестовал Пинкер. — Это уж чересчур поэтично. Для кого отчаяние, а для кого уныние, и можно ли сказать, будто уныние и отчаяние одного цвета?
Я ухватил его мысль:
— Тогда нам придется подыскать определения различных оттенков черного.
— Именно, сэр, в этом-то и состоит моя цель.
— Гм! — Я призадумался. Если вникнуть, то предмет весьма заковырист. — Для начала, — объявил я, — сосредоточимся на самых черных оттенках черного.
— Отлично.
Мы оба разом притихли. В самом деле, найти, как определить первозданную черноту самых темных зерен, оказалось делом довольно трудным.
— Густо-черный, как ноздри коровы, — изрек я наконец.
Пинкер скривился.
— Тогда: блестящий черный, как слизняк на рассвете…
— Слишком нарочито. И, позвольте вам заметить, вряд ли возбудит аппетит.
— Черный, как библия.
— Весьма вызывающе.
— Черный, как безлунная ночь.
Пинкер недовольно крякнул.
— Чересчур поэтично? Тогда, может, «как уголь»?
— Но уголь не вполне черен. Он несколько сероват, что-то среднее между цветом корнуоллского сланца и мышиной шкурки.
Эта ремарка последовала от Эмили. Я перевел на нее взгляд.
— Прошу прощения, — сказала Эмили. — Наверно, вы не нуждаетесь в чужом дополнении, уже высказавшись столь определенно.
— Напротив… ваше замечание точно, — заметил я. — И, кроме того, чем более… тесно мы будем сотрудничать, тем лучше наши шансы на окончательный успех.
В душе, разумеется, я глубоко сожалел, что не настоял, чтобы этот Определитель предоставили сочинять лишь мне одному. Минут десять мы дискутировали по поводу черного цвета, а я даже не окупил те десять шиллингов, которые с таким рвением израсходовал предыдущей ночью.
— Соболь? — предложил я.
— Ворон, — парировал Линкер.
— Антрацит.
— Деготь.
— Гагат, — сказал я.
Линкер неохотно кивнул.
Кто оспорит непререкаемую черноту гагата.
— Мы получили первое слово, — сказала Эмили, занося его в блокнот. — Но, думаю, вы должны учитывать, что эти зерна так черны лишь оттого, что их прожарили до такого цвета. В натуральном виде они вообще-то светло-коричневые.
— Да, разумеется, — подхватил я. — Разумеется, я это учел. — (Стоит ли говорить, что я про это забыл.) — Естественно, также и прожаривание надо учитывать. В данный же момент мы задаемся вопросом: если эти зерна цвета гагата, то каковы же вон те?
И я указал пальцем на другие.
— Эти цвета… железа, — предположила Эмили.
— Верно, — согласился я. — Они именно такого цвета.
— С этими вышло легче, — отозвалась Эмили, записывая.
— А вот эти?
Пинкер указал на третью кучку.
— Эти жемчужные.
— И дурак знает, что жемчуг белого цвета.
Я поднес к глазам несколько зерен, внимательно их рассмотрел. Они отдавали опаловым сиянием, как натертая до блеска монета.