Но и подлинный марксизм, такой, каким он был в трудах Маркса и Энгельса, вряд ли может быть безоговорочно принят сейчас. Ни учение об общественно — экономических формациях, ни вообще вся философия истории, ни теория базиса и надстройки, ни идея, согласно которой переход к новому способу производства может совершиться только в ходе победоносной пролетарской революции, ни теория постоянного обнищания пролетариата, звучавшая, может быть, правдоподобно в середине XIX века, — все эти концепции сейчас уже не могут рассматриваться всерьез; их абсолютная несостоятельность выяснена не только теоретической мыслью, сама жизнь ее обнаружила.
Другое направление было представлено гораздо меньшим числом исследователей, которые полагали, что не следует ориентироваться на «новое прочтение» Маркса. Нужно попытаться, считали они, сформулировать свободные от давления марксистско — ленинского наследия теоретические положения, имеющие отношение и к философии, и к психологии, и прежде всего, поскольку мы говорим об истории, к исторической мысли. Следует непредвзято и более свободно, по — новому подойти к исследованию исторического процесса и выбрать иные точки отсчета. Это будет прочтение не Маркса, а Макса Вебера, Трёльча, Риккерта и многих других мыслителей, преимущественно неокантианского толка, которые произвели огромную теоретическую работу.
Вот это второе направление, предполагавшее не реабилитацию марксизма и возвращение подлинного Маркса в его первозданной чистоте и богатстве, но новое понимание исторического процесса и прежде всего способов исторического познания, разработку методологии, гносеологии, эпистемологии — представлялось наиболее перспективным и существенным. К этому направлению принадлежал и я. Следовало спешить, хотя поспешность и могла привести к не очень обоснованным высказываниям. Но у нас не было уверенности в том, что «оттепель» — всерьез и надолго, что возврат к прошлому в какой‑либо форме невозможен. Не приходилось рассуждать так: еще десяток лет поучимся, а потом попытаемся сказать что‑то новое. Мы подозревали, что, может быть, и даже скорее всего, такого времени нам не дано, и спешили высказаться, полагая, что если снова нахлынет волна реакции, то, что мы успеем сделать, останется: что написано пером, уже не вырубишь никаким топором.
Я не теоретик, не философ, и меня интересовали не историко- философские проблемы сами по себе, а то, что может дать развитая методологическая мысль для более углубленного понимания исторического процесса. Какие новые вопросы можно поставить перед источниками, какие новые категории источников стоит привлечь для исследований, чтобы получить иную, более объективную картину прошлого, нежели та, что была продиктована учением об общественно — экономических формациях и способах производства?
Проблемы методологии, взятые в отрыве от изучения исторического процесса, общее, а не особенное, составляли «хлеб» философов. Их очень мало интересовала — да и сейчас за редким исключением едва ли интересует — живая, конкретная ткань исторического процесса. Они рисуют общие схемы, формулируют общие постулаты и развивают их независимо от того, чем занимаются кропатели — историки, которым почему‑то нужны исторические факты, «фактография», особенное, а не общее. А меня как историка занимало прежде всего именно это особенное, поскольку ясно, что в истории, строго говоря, ничего не повторяется. Для того чтобы понять это особенное и организовать его в какие‑то синтетические схемы, следовало задуматься над отправными моментами самого исследования. Это был один из импульсов, которые я получил из дискуссий, развернувшихся в конце 50–х — начале 60–х годов.
Стремясь застолбить новое пространство, я, несомненно, с излишней поспешностью опубликовал целую серию статей, в которых решился обсудить ряд кардинальных проблем. Они были нужны мне главным образом для того, чтобы расчистить плацдарм и развернуть по — новому историческое исследование. Высветились какие‑то новые мысли. Естественно, это была так или иначе критика официальной идеологии, конечно, по необходимости отчасти замаскированная, выраженная в приемлемых для печати формах.
Вот я рассматриваю вопрос о соотношении понятий «общественно — экономический уклад» и «способ производства», что дает возможность поставить под сомнение самую смену способов производства. Я старался показать, что при любой докапиталистической формации мы имеем дело с принципиальной многоукладностью, и выделение какого‑то одного уклада в качестве ведущего, формационного, основополагающего есть недопустимое для историка упрощение. Эта статья появилась в «Вопросах философии», и самое любопытное состояло не в том, что я позволил себе высказать такую мысль, а в том, что редакция журнала позволила мне высказаться. Вероятно, действительно произошло какое‑то «завихрение в мозгах», как выразился один мой коллега, возникло некоторое идеологическое замешательство, и стало возможным напечатать многое из того, что при более строгом внимании ригористов — марксистов было бы сочтено абсолютной крамолой. В этой статье я высказал также мысль, что общественно — экономическая формация вообще не существует на грешной земле, она есть конструкт сознания историков. Я и сейчас держусь такой точки зрения. Можно с нею не соглашаться, но теперь уже никому в голову не придет увидеть в ней что‑то такое, за что «тащат в участок». Но тогда… Однако статья благополучно прошла, лишь потом спохватились и стали меня критиковать. Но уже слово было произнесено.
В другой статье я обратился к вопросу об историческом законе. Марксистская идея о том, что историей движут непреложные законы, имеющие такой же объективный характер, как и законы природы, — мысль в принципе ложная. Законы природы имеют совершенно иной гносеологический и онтологический статус, нежели законы истории, поскольку историю творят люди, даже если они, по выражению Маркса, не знают, что они творят историю. Мне кажется, что достаточно вспомнить о так называемых общих законах истории, чтобы убедиться в их банальности на уровне расхожего здравого смысла: изменение производительных сил ведет к изменению производственных отношений; люди, прежде чем сформировать какие‑нибудь идеи, нуждаются в том, чтобы добыть себе хлеб насущный… Но кто доказал, что сначала надо произвести хлеб, а потом иметь идеи, и можно ли вообще посеять этот хлеб, не имея идей?
Историк изучает не действие общих исторических законов, до которых, в сущности, ему и дела нет. Историки изучают конкретные исторические закономерности, а именно реальное стечение конкретных обстоятельств, которое приводит к выработке какого- то вектора, действующего на протяжении ограниченного периода времени. Короче говоря, пафос этой статьи был направлен против учения об общих исторических законах.
«История историка» (1973 год):
«Мысли о природе закономерности, регулярности в жизни общества, о “незапрограммированности” исторического процесса; о существенности каждого исторического события, участвующего в определении линии развития, а не только детерминированного этим развитием; о “многофакторности” истории, которая выражается не в простом “суммировании” причин и линий развития, а в их структурировании, в координации разных планов истории, — все эти мысли концентрировались вокруг главной идеи — роли человека в социальном процессе. Весьма приблизительной и, как теперь особенно мне ясно, несовершенной и поверхностной попыткой поставить эти вопросы явилась моя статья об исторической закономерности, напечатанная в 1965 году в “Вопросах истории”, а затем, в несколько измененном виде, перепечатанная в сборнике “Философские проблемы исторической науки”.
Эта статья […] была переведена в странах народной демократии и, что более неожиданно, в США. Студентка Колумбийского университета рассказывала мне, что эту статью студенты исторического факультета собирались обсуждать на одном из семинаров, и эта дискуссия не состоялась вследствие начавшихся студенческих выступлений, которые привели к временному закрытию университета. Любопытна также реакция американского публициста G. Mendel, разбирающего мои работы (как и статьи Гулыги и других советских авторов) в трех больших обзорах, вышедших в США. Оставляя в стороне его оценки тенденциозного порядка, нельзя не заметить, что для постороннего наблюдателя то, что мы тогда писали, явилось полной неожиданностью: к такому в советской науке он не привык…».