Ничего не изменилось, старик (а А. И. не только к семидесяти годам, но и гораздо раньше был стар — не умственно, о нет, но физически) не хотел или не мог меня понять. Ему нужны были верные ученики, делавшие то же, что и он, и так же, как он…»
Но я не устаю повторять, как на фоне поведения других коллег рельефно выявилось в данном случае благородство учителя, с которым его ученик вступает в своего рода единоборство, пытается полемизировать по принципиально важным для обоих вопросам. Ведь он мог просто сказать, что не согласен со мной, считает мою позицию недостаточно аргументированной, и на этом поставить точку. Тогда вопрос остался бы открытым, и книгу вернули бы автору на доработку или же вообще отложили дело в долгий ящик, а мы знаем, чем это у нас кончалось. Нет, Неусыхин меня поддержал, и заведующий редакцией таким образом получил необходимое подкрепление со стороны видных ученых.
Состоялась внутренняя сверка, прошло время, казалось, что ситуация, созданная выступлением Данилова, прозвучавшим много месяцев тому назад, несколько разрядилась, и в самом начале 1970 года книга вышла. К несчастью, мне пришлось сделать последнюю правку: на титульном листе я написал, чтоснига посвящается памяти моего учителя А. И. Неусыхина, который как раз в это время скончался.
Книга вышла небольшим тиражом, а дальше мои критики и недоброжелатели, а также те, кто должен был следить за чистотой идеологических нравов, парадоксальным образом сделали все для того, чтобы ее разрекламировать, поднять меня на щит, выдвинуть как фигуру, к которой надо присматриваться, прислушиваться, как автора, которого следует читать. Люди моего возраста помнят, что если тогда, в 60–70–е годы автора какой‑либо книги критиковали за идеологическую незрелость или какой‑нибудь «изм» типа структурализма, это значило, что в его сочинении есть мысль, заслуживающая интереса, и надо достать и прочитать его работу. Такой механизм работал безотказно. С другой стороны, партийными властями все самостоятельные мысли объявлялись неправильными, фальшивыми, их авторы подлежали бдительному надзору и критике. Выше я упомянул господина Ягодкина, главу партийной организации МГУ. Через несколько лет, будучи уже вторым секретарем Московского горкома партии, ведавшим идеологией, г — н Ягодкин посетил партийное собрание Института всеобщей истории. Много лет спустя секретарь парторганизации Института М. И. Михайлов поведал мне, что после собрания Ягодкин, беседуя с ним приватно, в частности, задал ему такой вопрос: «Вы знаете такого Гуревича? Будьте с ним осторожны, бдительны. Он думает».Так г — н Ягодкин произвел меня в Гегели.
Я полагаю, что дело было не в том, какого калибра мысли я мог породить тогда или впоследствии. Но в глазах партийного руководства идеалом советского историка являлся тот, кто, как попка, повторял то, что содержалось в литературе, одобренной цензурой, ЦК и т. д. Вскоре в употребление вошло выражение, с которым я многократно встречался, — «сенсация». Это что‑то дурно пахнущее, скандальное, скабрезное, противопоказанное науке, где люди в мантиях, добросовестные, с чистыми руками, занимаются добыванием беспримесной исторической истины. А тут какие‑то крикуны вылезают со своими «сенсациями». Директор Института по поводу одной из моих работ говорит мне: «Нам не нужны сенсации». После выхода «Генезиса феодализма» один из ведущих наших медиевистов сказал: «Советские медиевисты так долго добивались того, чтобы к ним относились как к идеологически выдержанной и правильно мыслящей когорте ученых, и вот Гуревич своей книгой все это разрушил, и мы опять оказались перед сложными проблемами, преследованиями, гонениями». Еще одна «сенсация»! Ну, что же — «шеа culpa».
Что означало появление книги «Проблемы генезиса феодализма» (1970) в существовавшем тогда раскладе сил, насколько я могу его реконструировать? Вспоминается такой эпизод. Одна из глав этой книги была представлена в виде статьи в журнал «Вопросы истории». Ее опубликовали в мартовском номере 1968 года, посвященном юбилею Маркса. Когда шла корректура этой статьи, редактор Е. Э. Печуро получила указание от главного редактора журнала В. Г. Трухановского: «Энгельса с Энгельсом лбами не сталкивать». Это относилось к тому, что я обнаружил у Энгельса противоречия в трактовке общины — марки. Соответствующие фразы в статье были сняты. Тогда Данилов, человек начитанный и образованный, понимающий, что к чему, в своей статье в «Коммунисте» уличил меня в том, что я критикую Энгельса, не раскрывая сути сказанного им и не упоминая его имени. Я решил, что эту принципиальную критику Данилова обязательно надо учесть, и в книге восстановил текст так, чтобы все было расставлено по своим местам. Таким образом я проявил упрямство и в ответ на критические нападки и несмотря даже на увольнение с работы решил не только не уступать ни в одном пункте, но довести свои мысли до того конца, до которого я был тогда способен их довести.
Министр просвещения РСФСР, который в своем достопамятном докладе 1969 года подверг вашего покорного слугу критике за его статьи, узнает, что вместо покаяния, признания, что вот действительно побыл я в структуралистах, грешен, каюсь, больше не буду и проч. и проч., Гуревич, оказывается, выступает с книгой, где все это сконцентрировано под одной подозрительного салатного цвета обложкой и подчеркнуто еще сильнее.
Это не могло не фраппировать Данилова. Насколько я могу судить, он обратился к министру высшего образования СССР, в ведомстве которого находилось издательство «Высшая школа», с жалобой на то, что в ответ на его принципиальную критику, опубликованную в журнале «Коммунист», автор продолжает свои антимарксистские штучки. Но главный криминал состоял в том, что «Высшая школа» научные монографии как таковые не издавала, а издавала учебники и учебные пособия. На титульном листе «Проблем генезиса феодализма» было написано: рекомендовано в качестве учебного пособия для студентов исторических факультетов. Можно было, конечно, обойтись и без этого грифа, но ведь я и рассчитывал своими читателями видеть не тех профессоров и старших научных сотрудников, отношения с которыми уже портились изо дня в день, а молодежь, к которой хотелось обратиться с чем‑то выношенным, выстраданным и, как я был убежден, больше соответствующим движению исторической мысли, нежели те замшелые тирады, коими ограничивались авторы «официальных» учебных пособий, монографий, докладов, лекций.
Таким образом, моя книга явилась своего рода вызовом, и было приказано провести ее обсуждение в МГУ. Как готовилось это обсуждение, мне неизвестно. Правда, на первой стадии со мной велись телефонные переговоры от имени руководства кафедры. Говорили, что весной 1970 года будет устроена публичная дискуссия. Я задал только один вопрос: «Это будет действительно открытая дискуссия? Туда смогут прийти все, кого это может заинтересовать?» — «Да, разумеется, иначе и быть не может».
Хорошо. Книгу уже раскупили, читали, высказывали мне всякие позитивные и негативные суждения. Наивно полагая, что состоится действительно научная дискуссия, я ждал, что обсуждать станут вопросы далеко не решенные, в том числе и мною самим. В назначенный день в самом начале мая публика собирается к зданию на Моховой, Гуревич не приходит — мне позвонили и сообщили, что обсуждение не состоится. На дверях зала вывешено объявление, что по техническим причинам оно переносится на другое время. Публика с досадой расходится.
Прошло несколько месяцев, меня извещают: обсуждение все- таки состоится, но теперь уже не в том помещении, а в высотном здании МГУ на Ленинских горах, где вход по пропускам. В заседании примут участие только сотрудники кафедры истории Средних веков и кафедры истории русского феодализма, посторонних не будет. Но вас, Арон Яковлевич, говорят мне, мы приглашаем принять участие. Я заявил, ничтоже сумняшеся, и до сих пор считаю себя совершенно правым, что в этом мероприятии участвовать не стану, потому что научность и объективность подобного обсуждения внушает мне самые серьезные подозрения (что и подтвердилось полностью). Либо пусть будет действительно открытое обсуждение, либо устраивайте свой шабаш, а я пас.