Мне доставляло большое удовольствие выступать перед молодежью, хотя это удавалось не часто. После того, как окончилось мое пребывание в Калинине, я неоднократно приезжал туда с лекциями. Но там не было научной среды, а студенты не были достаточно подготовлены, чтобы воспринять те акценты в моих выступлениях, которые для меня были важны. Как я уже упоминал, на истфаке МГУ я никогда ничего не читал. Правда, я был приглашен прочитать спецкурс по скандинавской культуре на кафедре германского языкознания филологического факультета. Но это было всего один раз.
Оставались выступления за пределами академической и университетской среды и выступления в печати. В 70–х и первой половине 80–х годов, до начала перестройки (когда она началась, все внимание интеллектуалов ‘обратилось к актуальным, животрепещущим политическим проблемам, где уж тут до медиевистики!), я не то чтобы вел жизнь странствующего проповедника, но где я только ни выступал! Я выступал в семинаре Гефтера по методологии, в Институте искусствознания, Институте философии, Институте психологии и на психологическом факультете МГУ, в Музее изобразительных искусств им. Пушкина, в Консерватории, в Кардиологическом центре, в двух физических институтах АН, в Институте конечной математики им. Келдыша, в Дубне, в Биологическом центре АН в Пущино и не помню, где еще. Причем я не просил — возьмите меня, я что‑нибудь вам неведомое расскажу. Интеллигентная публика, в том числе и бесконечно далекая по своим профессиональным интенциям и занятиям от гуманитарных проблем, тем более от истории западноевропейского Средневековья, нуждалась в такого рода интеллектуальной пище. В больших аудиториях всегда находятся интересующиеся нашими проблемами и даже из моего творчества что‑то читающие.
Я говорил о том, как понимаю структуру и природу исторического познания, излагал и конкретный материал, и методологию его изучения, и общеисторические проблемы, которые для меня составляли неотъемлемую часть конкретного исследования; слушали с интересом. У представителей точных наук ум устроен и ориентирован по — своему, может быть, более строго, и мысль движется совсем не так, как мысль гуманитария. Их вопросы были иногда парадоксальны, иногда, может быть, наивны, но неизменно интересны, и часто они заставляли меня подумать, прежде чем дать ответ. Развертывалась полемика, как это было, например, в Институте белка в Пущине. Вскоре я обнаружил, что гораздо большую отдачу я могу получить от людей, находящихся на периферии исторического знания, нежели от иных своих собратьев — историков.
«Категории средневековой культуры» волею судеб — а книги имеют свою судьбу, которая лишь отчасти зависит от их создателей, — оказалась центральной моей работой; до сих пор многие считают, что это наиболее существенный мой вклад в науку. Я думаю, что это не совсем так: более оригинальной мне кажется книга о средневековой народной культуре, потому что она целиком основана на изучении источников. А «Категории» — это некоторый синтез того, что уже было накоплено в мировой науке, плюс мои собственные знания. Но она содержала в себе претензии на глобальный охват проблематики, выдвигала новые параметры в понимании изучения Средневековья и поэтому произвела наибольшее впечатление на читающую публику.
Кроме того, тут имело место стечение обстоятельств: книга вышла вовремя, ее не задержали, не потопили, не заставили меня исказить ее или кастрировать, она дошла до читателей в самых разных странах — от Литвы, Эстонии, Латвии, Польши, Югославии, Израиля до Испании, Португалии, Италии, США, Германии, Франции, Англии, Японии и т. д.
Отклики на «Категории средневековой культуры» буквально посыпались на меня. Но характерно: в нашей стране почти ни одной рецензии не было опубликовано. После «Генезиса феодализма» на Гуревича был наложен своего рода мораторий. Печататься не запрещали, издатели меня не сторонились. Мне рассказывали, что кто- то якобы даже обращался в какие‑то инстанции с вопросом: можно ли на Гуревича публиковать рецензии? И будто бы резолюция была такая (повторяю, это из области легенд): можно, но нужно критиковать. Такие порядки меня вполне устраивали. Я готов подвергаться любой критике, даже самой неприятной, но мне нужно, чтобы все мною написанное рано или поздно было напечатано и все желающие могли бы это прочитать.
Мне не пришлось ни в одном издательстве хлопотать об издании моих книг. Обычно я получал заказы, ко мне обращались с вопросами, нет ли у меня работы, которую они могли бы напечатать, и у меня установилось прямое взаимодействие: автор — издательство. В издательстве «Искусство» в течение двух десятилетий были опубликованы пять или шесть моих книг (включая переиздания). Это издательство с конца 60–х годов облюбовало меня в качестве автора, которому они хотели заказывать работы, оттуда обращались ко мне с предложениями. Представленную монографию они рецензировали внутренними средствами, минуя и Академию наук, и министерство, и пр. «Категории средневековой культуры», «Проблемы средневековой народной культуры», «Культура и общество средневековой Европы глазами современников», «Средневековый мир. Культура безмолвствующего большинства» — все эти мои книги не проходили через планы Института всеобщей истории, а вышли в издательстве «Искусство».
Правда, я — редкий везунчик, потому что в этом же издательстве «Искусство», в той же редакции ряд других рукописей были зарезаны. Они были приняты одним заведующим редакции, потом произошла смена заведующего, и почти все принятые рукописи были подвергнуты уничтожающему рецензированию, после чего их из плана сняли. В этом принимали участие те недобросовестные коллеги, которые знали, конечно, что судьба рукописи зависит от них, и руководствовались часто вовсе не научными соображениями, а прикидывали, не мешают ли им эти книги и вообще нужны ли они.
Менее сердечные отношения сложились у меня с издательством «Наука», потому что там, за исключением редакции научно — популярной серии, нельзя было просто взять у автора книгу. Ему надлежало обсудить рукопись у себя в отделе, затем она поступала в дирекцию Института, если дирекция разрешала — в Ученый совет; наконец, ее включали в план издательства. Долгая канитель в лучшем случае растягивалась на годы.
Так было со второй частью моей докторской диссертации, опубликованной в виде книги «Норвежское общество в Раннее Средневековье. Проблемы социального строя и культуры». Противодействие оказывалось неоднократно, книгу выбрасывали из плана. Наконец, все было преодолено, и книга была готова. Когда пришел сигнальный экземпляр, вышеупомянутая И. С. Трахтенберг дала мне его, с тем чтобы я получил подпись директора Института или его заместителя, заверенную круглой печатью, что будет означать выпуск в свет. Я пришел к заместителю директора Института. Он сказал мне:
— Эту безобразную книгу мы издавать не будем.
— Она, может быть, совсем не безобразная, — возразил я, — у нас могут быть на этот счет разные мнения. Но бдительность вам нужно было проявить гораздо раньше, потому что книга вышла, уже тираж готов, речь идет только об оформлении.
— Нет, я подписывать не стану.
Я говорю «adieu» и ухожу. На другой день ему, конечно, пришлось поставить свою подпись.
Ни «Походы викингов», ни «Проблемы генезиса феодализма», ни «Категории средневековой культуры», ни «Свободное крестьянство», ни «История и сага» не получали грифа Института всеобщей истории, я их печатал в качестве неплановых работ. Это означало, что в Институте нужно было делать еще что‑то другое. Я написал в порядке обязательной «барщины» главу в «Истории Швеции», ббльшую часть тома «Истории Норвегии», несколько глав в 1–м и 3–м томах «Истории крестьянства в Европе». Впрочем, некоторые из этих текстов я писал с такой же любовью и интересом, как и свои книги.
Приходилось действовать осмотрительно. Когда в начале 70–х годов я работал над своими книгами, то старался никому не рассказывать об этом, кроме близких друзей. Потому что время было такое — эпоха Брежнева. Власть уже не была всесильна, но гадили на каждом шагу. И я понимал: если заранее узнают, что я пишу какие‑то «Категории средневековой культуры», то кто‑то может снять трубочку и позвонить по телефончику какому‑то начальничку, и будет высказано мнение о нецелесообразности издания, или — отложить на время, в этом году план переполнен. Я на себе это испытывал.