Выбрать главу

Мебель в такой комнате стояла нехитрая: все те же желтого дерева конторки и табуреты, но, как это явствует из самого ее названия, в ней разрешалось курить, а значит, приятно было посидеть и поговорить о разных разностях.

И вечером в унтер-офицерских курилках собиралось немало гостей. Особенно в четвертой роте, где наиболее популярной личностью был Василий Бахметьев.

- Удивительное дело, - сказал барон Штейнгель и от удивления поднял брови.

- Если только ты не врешь, конечно.

- Вру? - возмутился Патаниоти. - Это ты всегда врешь. Нам сейчас перед фронтом прочли приказ. Старый хрен Максимов вышибается по случаю неизлечимой болезни, и вместо него в исполнение обязанностей ротного командира заступает Иван Дерьмо. Так там все и написано.

- Жаль старика, он был безвредный, - сказал Домашенко.- Не знаешь, чем он был болен?

- Каким-нибудь размягчением мозгов, - ответил Бахметьев. - Старческими последствиями юношеских развлечений.

- Не иначе, - согласился Штейнгель и повернулся к Домашенко: - Ты говоришь, он был безвредный, а по-моему, и бесполезный.

- Он скоро подохнет, - решил Патаниоти. - Барон, дай папиросу.

Наступила тишина, и стало слышно, как за, стеной в гальюне кадеты пели переделку старой песни на собственный новый лад. Жалобный голос запевалы затянул:

Ветчина пошел на дно,

И достать нетрудно,

И досадно и обидно.

Пауза, а потом многоголосый хор:

Ну да ладно, все одно.

Это была длинная, местами не слишком приличная песня, и особых симпатий к своему ротному командиру в ней кадеты не проявляли.

- Красиво поют, - улыбнулся Домашенко, но Бахметьев покачал головой:

- Ветчина поет еще лучше. Сегодня после строевого ученья опять развлекал публику. Бегал взад и вперед, кричал: "Мне и государю императору таких, как вы, не надо" - и от злости кудахтал.

- Вот дурак! - обрадовался Патаниоти. - Совсем как в наше время орал. Ему и государю императору!

- Дураки бывают разные, - сказал Домашенко.- Ветчина плохой дурак. Хитрый. Даже в глаза никогда не смотрит.

- И все старается перед начальством отличиться,- поддержал Штейнгель.

Бахметьев встал, подошел к печке и приложил к ней ладони. Неизвестно почему, в этот вечер он чувствовал себя исключительно скверно. Он определенно устал от всего, что делалось на свете.

- Знаешь, Штейнгель, - сказал он наконец, - ты зря осудил старика Максимова. Он совсем не был бесполезным. Может, помнишь, у Салтыкова хорошо сказано насчет разных губернаторов. Польза была только от тех, которые ничего не делали и никому не мешали.

- Не читал, - ответил Штейнгель. - И не согласен. Чтобы была польза, нужно работать.

- Ты немец-перец. Ты не понимаешь нашей великой, прекрасной и неумытой славянской души. Ты любишь деятельность, а у нас она, видишь ли, ни к чему. Все равно никакого толку не получается.

И Бахметьев закрыл глаза. С какой стати все эти мысли лезли ему в голову? Откуда они взялись?

- Ты городишь чушь, - сердито сказал Штейнгель.

Отчего у него было такое на редкость поганое настроение? Может, от всего, что творилось дома, а может, от мыслей о Наде? Нет, лучше было не думать, а говорить.

- Дурацкая жизнь, друг мой барон фон Штейнгель-циркуль. Подумай о том, что тебя ожидает. Вот ты вырастешь, будешь служить, как пудель, примерно к тысяча девятьсот тридцать второму облысеешь и станешь капитаном второго ранга. Наверное, твоей жене надоест, что ты все время плаваешь, и придется тебе перейти в корпус. Получишь роту, поставишь ее во фронт и начнешь перед ней бегать и петь насчет государя императора, Штейнгель покраснел, но сдержался:

- Неостроумно. Попробуй еще раз.

- Ладно, - вмешался Домашенко. - Не обращай на него внимания. У него просто болит живот, и круто повернул тему разговора: - Итак, друзья мои, начинается славное царствование Ивана. Интересно знать, какое прозвище утвердит за ним история.

- Иван Грязный, - быстро ответил Бахметьев, и Патаниоти пришел в восторг: - Вот здорово! Вот орел!

- Правильное прозвание, - согласился Домашенко.- Теперь второй вопрос: что предпримет по сему торжественному случаю наш Арсен Люпен?

Бахметьев поморщился:

- Какую-нибудь очередную пакость. Он мне надоел.

- Ты спятил! - возмутился Патаниоти. - Он же герой! Как хочет долбает начальство, а ты рожи строишь!

-Не хорохорься, грек, - успокоил его Бахметьев. - Допустим, что он герой. А что дальше? Кому и, на кой черт нужно все его геройство?

- Дурак, - пробормотал Патаниоти,- честное слово, дурак, - и больше ничего не смог придумать.

Вместо него заговорил Домашенко:

- Насколько я понимаю, сейчас он начал борьбу с кляузной системой штрафных журналов. Утащил эти журналы из всех рот, кроме нашей шестой, и, надо полагать, все их уничтожил.

- Вот! - обрадовался Патаниоти. - А ты скулишь: кому и на кой черт? Он еще сегодня утром спер из шинели Лукина штрафные записки и вместо них сунул ему в карман бутылочку с соской. Разве не здорово?

Это, действительно, вышло неплохо. Соска была намеком на слишком моложавую внешность мичмана Лукина и форменным образом довела его до слез. Он нечаянно вытащил ее из кармана перед фронтом роты.

- Ну хорошо, грек. Допустим, что здорово, - согласился Бахметьев. - Только миленький пупсик Лукин завтра заведет новые штрафные записки, а в ротах послезавтра появятся новые журналы. Только и всего.

- Нет, - сказал Домашенко. - Кое-чего он добился. Начальство никогда не сможет на память восстановить все старые грехи всего корпуса.

- Чем плохо? - спросил Патаниоти.

- А что хорошего? - вмешался Штейнгель. - По-моему, это просто неприлично. - От волнения он остановился и пригладил волосы. - Я совсем не хочу защищать начальство. - Нужно было как-то объяснить, что он всецело на стороне гардемаринского братства, но подходящие слова никак не приходили. - Я не против Арсена Люпена, только это никуда не годится. Вы поймите: мы состоим на службе в российском императорском флоте.

- Ура! - вполголоса сказал Патаниоти, но Штейнгель не обратил на него внимания.

- Значит, мы должны уважать все установления нашей службы, а ведь это самый настоящий бунт. Чуть ли не революционный террор.

- Ой! - не поверил Домашенко. - Неужто?

- Так, - сказал Бахметьев. - Значит, нам нужно уважать все установления. И Ивана тоже? Штейнгель снова покраснел:

- Ты не хочешь меня понять. Иван, конечно, негодяй, но он офицер, и так с ним поступать нельзя. Ведь мы сами будем офицерами.

- Да, офицерами! - воскликнул Патаниоти. - Но не такими, как Иван. Это ты, может быть...

- Тихо, - остановил его Бахметьев. - Ты по-своему прав, Штейнгель, только мне твоя логика не нравится. По ней выходит, что любой подлец становится неприкосновенным, если состоит в соответствующем чине.

- Как же иначе? - И Штейнгель развел руками.

- Как же иначе, - усмехнулся Бахметьев. - Знаменитая прибалтийская верноподданность.

- А ты? - холодно спросил Штейнгель. - Разве не собираешься соблюдать присяги?

- Не беспокойся, барон, - сказал Домашенко, - он не хуже тебя собирается служить.

- Ивана нужно уважать, - медленно повторил Бахметьев. - Иван есть лицо неприкосновенное. - Подумал и совсем другим голосом спросил: - А как ты думаешь, можно было убивать Гришку Распутина?

Штейнгель поднял брови:

-Опять не понимаешь. Что же тут общего? Распутин был грязным хамом. Своей близостью позорил трон. Его убили верные слуги государя. - И вдруг остановился. Переменился в лице и даже отер лоб платком. - Знаешь что? Пожалуй, его все-таки нельзя было убивать.

Снова наступила тишина, и снова стало слышно пение за стеной. На этот раз глухое и совсем печальное. Потом под самой дверью просвистела дудка дежурного "ложиться спать!".