Мне кажется не случайным, что Бахметьев вспомнил об убийстве Распутина. Все, что происходило в корпусе, вплоть до Арсена Люпена, было лишь отражением событий, постепенно захватывавших всю страну.
Только Штейнгель ошибся. Это ни в коем случае не было революционным террором или бунтом. Это была всего лишь дворянская фронда.
- Пойдем спать, - предложил Домашенко и был прав, потому что другого выхода из разговора не существовало.
9
Самым приятным местом в корпусе, бесспорно, был лазарет, и попасть в него особого труда не представляло. Для этого нужно было утром прийти на амбулаторный прием и устроить себе воспаление слепой кишки, ларингит или просто повышенную температуру.
Воспаление слепой кишки изображалось глухими стонами при нажимании соответствующих частей живота, но далеко не всегда выглядело убедительным, потому что больному трудно было решить, когда следует стонать, а когда нет.
Ларингит действовал значительно надежнее, но требовал предварительной подготовки. В гортань через трубку вдувалась небольшая порция соли, после чего следовало подышать у раскрытой форточки.
Легче всего получалась повышенная температура - либо при помощи носового платка, подогретого на паровом отоплении, а потом пристроенного рядом с термометром, либо осторожным пощелкиванием головки термометра ногтем большого пальца. Последний способ пользовался наибольшим распространением, хотя и содержал в себе некоторую долю риска: легко было загнать ртуть на сорок градусов и с позором вылететь с приема.
Наиболее уютной из всех палат лазарета считалась палата старшей роты. Из ее окон через двор был виден столовый зал, и утром в ней можно было, лежа на койке, наблюдать, как твои товарищи старательно прогуливаются церемониальным маршем.
- Прекрасное зрелище,- потягиваясь, говорил в подобных случаях Борис Лобачевский, - возвышающее душу.
Он безошибочно умел попадать в лазарет, когда ему только хотелось, и обязательно выписывался в пятницу, чтобы в субботу пойти в отпуск.
- Ты непоследователен, - с досадой возражал ему всерьез болевший желудком Котельников. - Ты же всегда говоришь, что не любишь воинских забав.
- Я не люблю в них участвовать, - отвечал Лобачевский, - а потому мне доставляет удовольствие смотреть, как ими занимаются другие. - Он отлично умел ладить со всеми врачами и даже со сварливым Оскаром Кнапперсбахом, по специальности акушером и назначенным в корпус по совершенно загадочным соображениям.
Во время его ночных обходов он, в точности подражая его голосу, в нос кричал;
- Оскар! Оскар! Что ты со мной сделал?
- Ну что я с вами сделал? - удивлялся Кнапперсбах, еще не успев определить - сердиться ему или беспокоиться.
- Простите, ваше превосходительство, - очнувшись, говорил Лобачевский, - у меня был бред.
От такого ответа Кнапперсбах сразу таял, он был всего лишь статским советником и на величание превосходительством права не имел.
- Успокойтесь, молодой человек, успокойтесь. Фельдшер, дайте ему брому,
И, вылив бром в плевательницу, Лобачевский успокаивался, потому что цель его была достигнута. Его не пускали в классы, и письменную работу по астрономии он мог делать в своей палате, что было чрезвычайно удобно.
В превосходном расположении духа он однажды встретил в коридоре толстую сестру Пахомову, которая потрясала кулаком и бормотала, видимо, недобрые слова.
За шесть лет верной службы она не получила ни единой награды и только что из письма подруги узнала, что та награждена уже дважды. От этого она настолько расстроилась, что ее накладные волосы съехали набекрень.
- Безобразие, - согласился с ней Лобачевский,- наверное, козни Оскара.
В этом она не сомневалась и по адресу Кнапперсбаха произнесла яростную обвинительную речь. Он был злым, негодным старикашкой и преследовал ее за то, что сам разбил кружку Эсмарха.
- Сударыня, - сказал Лобачевский, - хорошо, что вы меня встретили, потому что с моей помощью справедливость восторжествует, - и обещал похлопотать о награде через своего вымышленного дядю, товарища морского министра. - Напишите прошение, уважаемая сестра.
Но сестре это оказалось не под силу, и за нее написал он сам. На четырех страницах, решительно обо всем, начиная с разбитой кружки и кончая сестрами, награжденными за то, что они ухаживали не столько за больными, сколько за здоровыми.
Растроганная сестра Пахомова подписала прошение и подарила Лобачевскому среднего размера выборгский крендель.
Конечно, Лобачевский собрал у себя в палате своих друзей, щедро угостил их кренделем и прошением и попросил высказаться.
Друзья были в восторге и постановили Пахомову наградить. Она этого заслуживала.
Андрюша Хельгесен обещал принести из дому большую серебряную медаль, полученную его пойнтером на собачьей выставке, а Домашенко и Бахметьев взялись составить подобающий случаю приказ.
Торжество вручения медали происходило конспиративным порядком, в тишине зубоврачебного кабинета, и сестра Пахомова волновалась.
Бахметьев произнес речь в стиле речей его превосходительства директора. Покашливал и, останавливаясь, долго рассматривал потолок.
Затем Домашенко строго официальным тоном огласил приказ, и Лобачевский на резиновой надувной подушке поднес сестре синюю бархатную коробку с медалью.
Последним выступил Хельгесен. Тоже с речью, но на французском языке, и с букетом из шести белых роз по одной за каждый год службы сестры.
Прочие сдержанно аплодировали и приносили свои поздравления.
- Послушайте, - вдруг перебила их сестра, - почему же на этой медали изображены две собачки?
Лобачевский, однако, не растерялся.
- Это символ верности и милосердия, - пояснил он и посоветовал медаль ни в коем случае никому не показывать. - Оскар страшно разозлится, если узнает, что прошение шло помимо него.
- Конечно, конечно, - согласилась сестра. Спрятала медаль на груди, а цветы под фартуком и убежала, сияя гордостью.
- Жизнь великолепна, - резюмировал все происшедшее Лобачевский, - но больше всего я хотел бы быть на ее месте, ибо, как известно, только дураки испытывают совершенное счастье.
- Брось, - с неожиданной резкостью ответил Бахметьев. - Мы с тобой тоже дураки.
10
В ночь с пятницы на субботу над койками растопыренными пальцами вверх сушились в мыле свежевымытые замшевые перчатки.
Утра субботы начиналось особо приподнятым настроением духа и особо старательным приведением в порядок собственной своей персоны.
До завтрака шли занятия, на которых трудно было сосредоточиться. Лекции тянулись значительно дольше обычного, и без часов казалось, что звонок определенно запаздывает.
Зато после завтрака время летело вихрем. Не хватало платяных и сапожных щеток, и перед зеркалами собиралось столько народу, что бриться приходилось, выглядывая из-за плеча впереди стоящего.
В два часа начиналось долгожданное увольнение.
- Господин лейтенант, старший унтер-офицер четвертой роты Бахметьев просит разрешения идти в отпуск. Билет номер тридцать два.
- Идите, - разрешил дежурный офицер, и, повернувшись кругом, Бахметьев пошел.
Он шел невесело. Он совсем не испытывал той радости, которую ему следовало бы испытывать, и даже ясный морозный день на набережной не принес ему облегчения.Снег скрипел под его ногами, иней садился ему на башлык, солнце высоко стояло над Невой, и трамваи с веселым звоном сворачивали на Восьмую линию.
- Вася! - позвал его запыхавшийся Овцын. - Чудесно!
- Да,-согласился он, хотя ничего чудесного вокруг себя не видел. - Прости, мне налево. Я домой.
Овцын специально бежал, чтобы его догнать, и, конечно, обиделся. Но сразу же забыл о себе, потому что очень любил Бахметьева.
- Что с тобой такое?
- Со мной ничего такого, - сухо ответил Бахметьев. Приложил руку к фуражке и быстро зашагал прочь.