— Нет, Омелько, такого уж тогда не будет, — сказал Артем. — Запрещено будет пользоваться наемным трудом. Своими руками работай каждый!
Омелько искоса глянул на Артема, несколько раз молча затянулся цигаркой и наконец сказал:
— И ты, Артем, чисто как наш Антон Теличка.
— Дома он уже?
— Да недели две как вернулся.
— На конюшне работает?
— Нет, на работу не спешит. Да и по нем ли теперь работа на конюшне? Ежели он и в членах полкового комитета побывал, и делегатом на войсковой съезд в Киев его выбирали. Отлеживается пока на печи у матери. Добро она на птичьем дворе старшей птичницей работает. Каждый день и принесет в подоле на яичницу. А бывает, что и шею курице тайком свернет. За эти две недели морда у него — чуть не лопнет! А вечером придет в людскую, когда после работы сойдутся все, и начинает агитировать вовсю. И Тоже партейный никак.
— А какой партии?
— Из той самой партии, что и Павло, сын учителя нашего.
— Эсер. Два сапога — пара!
— Гордится. Дескать, Павло сколько лет учился, гимназию кончил, в университете третий год, а я, мол, сельскую школу, да и все. А на равной ноге с ним, в одной партии. А ты ж, Артем, не в этой? Ты в рабочей? Или, как говорят теперь, в большевиках?
— В большевиках.
— А почему ж это и он ну чисто так, как ты, рассказывает: что и наемных рабочих не будет, и имения все под плуг? Чтобы камня на камне! И чтобы от такого сословия, как батраки, и воспоминания не осталось!
— Ну, так это же хорошо, — сказала Катря. — Не надоело тебе еще батрачить?
— Хорошо, да не очень. Или, вернее сказать, хорошо, да не для всех!
— Ну, это уж… — возмутилась Орися. — Это уж ты, Омелько, такое мелешь! — Сказала и покраснела. — Извини, но, ей-право, уши вянут от твоих слов! Так что же ты, против революции?!
— Ясно! Разве по мне не видно? По моей бекеше! Монархист я. За старый режим! — И после небольшой паузы совсем уже другим тоном, серьезно. — Зелена ты еще, девонька. Возле маминого подола, конечно, и затишок, и весь свет кажется, словно в мае, светлый да солнечный. А ежели без мамы? Как бы ты тогда запела? Не так ли, как у нас вчера одна? Пришлось беднягу водой отливать.
Артем молча курил, и неотвязные мысли одолевали его, мешали вникать в разговор. Очнулся только при последних словах Омелька — «водой отливать».
— А что случилось? — поднял он голову.
— Кого это? — спросила Катря.
— Горпину. Которая на свинарнике. Сцепилась вчера с Антоном…
— Горпина? — недоверчиво посмотрела Катря на Омелька. — Такая тихая дивчина! От нее и слово редко услышишь.
— Неразговорчива, это правда, — согласился Омелько. — Но ведь бывает, что и камень… Десять лет мимо проходишь — и вдруг глядь, а он треснул.
Омелько несколько раз подряд осторожно, боясь опалить усы, затянулся остатком цигарки, затем, бросив окурок на пол, потушил сапогом. И только тогда начал свой рассказ:
— Вчера во время ужина собрались в людской. И Антон пришел. Снова начал. А язык у него, дай бог всякому, ловко подвешен. И о чем ни спроси, на все готов ответ. Будто не в окопах эти годы просидел, а университет прошел. Вот и о нашей жизни батрацкой. Горпина тогда возьми да и спроси: «Куда же, Антон, мне деваться тогда? Куда я прислоню свою головушку с десятиной, которая перепадет на мою душу?» — «Замуж иди!» — отвечает Антон. «А если никто не сватает?!» И правда, с каких пор знаю ее, а в девках она уже с добрый десяток лет, не упомню такого. О сватовстве нечего и говорить, но даже так, чтоб который то ли из жалости к дивчине или, наоборот, под пьяную руку… — И здесь Омелько, встретившись глазами с суровым взглядом Катри, осекся.
— А как хороша она смолоду была! — тихо произнесла Мотря. — Вместе в девках гуляли.
— Хороша была, это правда, — подтвердила Катря. — А все оспа наделала! И осиротила беднягу, и на всю жизнь изуродовала!
— Изуродовала — именно так! — продолжал Омелько. — На что уж Антон, и тот растерялся: нечем крыть! Туда-сюда завертелся, но все же позиций не сдает. «И верно, Горпина, при социализме тебе на селе в самом деле некуда приткнуться. В город придется подаваться!»
— В город? — удивился Артем. — А почему именно в город?
— «У города, говорит, брюхо большое. Кого ни проглотит, всем место найдется. На табачную фабрику пойдешь или еще куда». А дивчина, бедняжка, никогда еще и в городе не была. Для нее город — дремучий лес, полный страхов. Но она уже и на это согласна. Одно ее беспокоит: из села тогда народу, чай, тьма в город двинет? Антон все знает: «Не без этого, говорит, что месяц, а то и не один на биржу труда походишь, покормишь вшей в ночлежке. Ну, а там придет и твой черед. Непременно придет. Потому — фабрика, да еще табачная, это тебе не свинарник. В свинарнике и то воздух не очень-то! Ну, а не сравнить с фабричным! Там как поработала лет с десяток — и все, чахотка обеспечена!» Подбодрил, одним словом, дивчину! Побледнела вся. «Вот мне какой совет даешь! Себе рай здесь готовишь, а мне — чахотку на одинокую старость? А будь же ты проклят! С твоей революцией вместе!» Вот теперь Антону, ежели б не дурак, и промолчать. Так нет, словно вожжа под хвост попала. Так кровью и налился. «Революции ты, Горпина, языком своим дурацким не трожь! Я мог бы тебе дать и другой совет для того же города, коли уж так боишься одиночества! Но с такой рожей никакое «заведение» тебя не возьмет на работу. Даже самое дешевое — четвертаковое!»