С тревогой и завистью к князевцам прислушивались ветробалчане, а кто посмелее и поглядывали украдкой на длинный обоз, не менее полусотни подвод, гулко порожняком тарахтевших по взгорку по ту сторону пруда через скотный двор экономии и дальше, возле клуни, свернувших на проселок, который вел к большаку. А немцы, за час-два прочесав село, оставили на околице от леса часовых и вернулись в имение, где женщины кончали белить внутри каретный сарай, облюбованный командиром карательного отряда, рыжим пучеглазым обер-лейтенантом, под временную казарму для своих солдат. Рядом уже дымила походная ротная кухня.
Ветробалчане, конечно, догадывались, что привело их сюда. Ибо другой причины сейчас не было. Помещичье имущество уже возвратили сразу же после первого приказа немецкого командования и контрибуцию тогда же уплатили; досталось кое-кому и шомполов, а некоторые и в тюрьму попали, да так и по сей день там горе мыкают. А через какой-нибудь месяц после того и вторично то же самое: и контрибуция, и шомпола, и тюрьма для некоторых — за убитого неизвестно кем сельского старосту Шумило. Нет, за старое ветробалчане расплатились сполна. Вот и выходит, что эту новую напасть навлекли на себя не чем другим, как происшествием, случившимся два дня тому. Среди бела дня на большаке партизаны перехватили немалый табун рогатого скота — сотни три голов с охраной — тремя немцами на тачанке с пулеметом. Но при чем тут Ветровая Балка? — старались успокоить себя ветробалчане. Разве есть их вина в том, что через их село гнали этот табун? Кратчайший путь им был через село, поэтому и выбрали эту дорогу, а не потому, что и ветробалчане тоже были будто бы замешаны в том деле. Нет, чего не было, того не было. Да и дознались, что то партизаны были, не сразу, а уже после. Да еще в пруду и скот поили. Времени было достаточно — это верно, чтобы как следует все распознать. Но и они, как выяснилось, были хлопцы не промах, толковые. Кое-кто из крестьян пробовал разведать, подойти ближе, заговорить с охраной — было их человек пять, некоторые с оружием, остальные с бичами, однако всякий раз с тачанки, на которой сидели трое немцев, звучал грозный окрик — «цурюк», а то и выстрел вверх — для острастки. И любопытные смельчаки ни с чем отступали с выгона к плетням, где у ворот группами стояли едва ли не все жители этого края села — надъярцы.
Стояли — переговаривались, путаясь в догадках и предположениях. Ведь никогда еще такого не бывало! Время от времени, об этом знали, большаком и вправду гнали из Полтавы на Славгород для Германии вот такие табуны — железная дорога не справлялась, но, чтобы на водопой делать такой крюк, когда можно из «казенного» колодца напоить, — до такого еще не додумывались. Иль такие уже несусветные лодыри охранники, что лень им натаскать воды из колодца? Обмелел, видно? Так в Чумаковых хуторах колодцы есть. Нет, дело не в этом, как видно. А может, на выпас пригнали сюда, на Лещиновские луга, да уж и поить надумали? Однако и такая догадка никого не удовлетворила. Хотя бы потому, что и вдоль дороги пастбищ сколько угодно. Столько незасеянной земли и помещичьей, и крестьянской — овсюг, пырей в пояс, есть где пасти. Было бы что! А предположить, что табун погонят через их село дальше — лесом на Хорол, Ромодан, — никому и в голову не приходило. И до Подгорцев не доберутся, — захватят их, не поможет и пулемет.
Вот так, наверно, и остались бы ветробалчане сбитыми с толку, если бы не случай. Еще когда гнали табун через плотину, внимание к себе привлекли трое мужчин, — простоволосые, в одном белье, шли они понурившись за стадом и впереди тачанки, поддерживая руками свои исподники, с которых, очевидно, были предусмотрительно срезаны пуговицы. Как видно, арестованные. На привале, когда свернули с плотины на выгон, им приказано было сесть на землю потеснее неподалеку от тачанки. Так и сидели они все время, вызывая самим своим видом искреннее сочувствие к себе со стороны крестьян и снова-таки — различные догадки: кто они такие? Куда их ведут? А женщины тут же запричитали: сердешные, да это же они голодные, наверно! И Гармашиха сказала своей невестке — стояли всей семьей у своих ворот в толпе односельчан, — чтобы вынесла из хаты буханку хлеба, а жена Мусия Скоряка послала дочку по кувшин молока — сколько уж там его есть от трех овец! Затем Катря Гармаш велела Остапу отнести все это арестованным. Но Остап схитрил: пускай, мол, лучше дядя Мусий, он у нас разбитной! Скоряк не стал отнекиваться, молча взял буханку хлеба под мышку, в другую руку кувшин с молоком и направился к тачанке. Немцы встретили его веселыми возгласами: «О, зер, зер гут! Гебен зи!» Но когда сказал, что это для арестованных, сразу же помрачнели. А один, похожий на цыгана, даже сердито выругался, да еще такой отборной руганью и на таком чистейшем украинском языке, что Мусий сразу же насторожился. «Давай сюда», — приказал тот же немец. И забрали у Мусия и буханку хлеба и кувшин молока. Потом хлеб переломили все же пополам и, позвав одного из арестованных: «Комен гир!» — отдали половину. А вторую половину разделили между собой. Ели и запивали молоком прямо из кувшина, передавая его один другому. А Мусий Скоряк стоял в двух шагах от них, ожидая, пока опорожнят посуду.