— А чего ему беспокоиться? По декрету конфискуется помещичья земля, а земля мелких собственников остается в пользовании ее прежних хозяев, — сказал Бондаренко.
— В том-то и дело! Тут ведь толком и не разберешь — и не помещичья уже эта земля, но и не наша еще, чтоб полностью наша собственность. Не знаю точно, уплатил ли отец хоть половину. Боится, видно, как бы не пошла она в круговой передел.
— Что ж! Очень возможно. Столыпин этими отрубами так запутал крестьян, что распутывать, конечно, придется. Землеустройством нужно будет вам по-настоящему заняться. Так чего ж тут беспокоиться? В другом месте дадут. Может, даже и лучшую. Сам же говоришь — неважная земля.
— А не надо нам лучше! — сказал Саранчук. — Конечно, неважная была земля. Пока в аренде ходила, разве она навоз видела? А у нас… уже в ту зиму, что отец первый взнос в банк сделал, весь навоз как есть только на эти четыре десятины мы и вывезли. А потом уж и не разбирались, где своя земля, а где эта, еще не выкупленная. За пять-шесть лет и не узнать было ее. Иной год пудов до восьмидесяти пшеницы давала. Да и, кроме того, привыкли уже к ней, обжили, так сказать. Первым делом криницу выкопали, чтобы коней не гонять поить аж в Чумаковку. Возле криницы вербы, тополя посадили. И даже несколько вишен.
— Задумали, значит, ферму завести? На целых четырех десятинах!
— На всякий случай, — словно не заметив иронии, ответил Грицько. — Тогда в семье я был еще единственный сын. От мачехи — две девочки. Ну, да не старики ж, могли быть еще дети. И, может, хлопец. Рано или поздно пришлось бы делиться хозяйством, уходить кому-то из отцовской усадьбы. Вот и было бы где хату ставить. Не на голом месте.
— Семья-то большая у вас? — спросил Федор Иванович.
— Семеро. Да нет, можно сказать, восьмеро.
— Так я не пойму — семь или восемь? Или, может, семь с половиною?
— Семеро — это пока. Но ведь холостяком долго не буду. Как приеду домой, сразу женюсь.
Грицько умолк. Вспомнилась Орися Гармаш, какой видел ее в последний раз в то серое осеннее утро, когда уезжал с другими мобилизованными на фронт.
Целую минуту тянулась пауза. И вдруг Грицько словно очнулся.
— А вы, значит, Федор Иванович, в нашей Ветровой Балке были? — спросил он взволнованно, ожидая, что Бондаренко скажет хоть что-нибудь и о своей племяннице.
— Да, еще в мае. Когда вернулся из ссылки. Ездил в гости к сестре, к Гармашихе. Так ты, значит, и есть этот самый Грицько? Слыхал, слыхал.
— Где вы слыхали? — радостно насторожился парень.
Но Федор Иванович ответил уклончиво:
— Ну где ж, в Ветровой Балке. — И спросил сразу же: — А ты что это — в отпуск или совсем уже отвоевался?
— Да я сам еще толком не знаю. Не хочется и рассказывать: смех и горе! — Грицько выругался сердито и сразу же поправился: — Оно, собственно, не такое уж и горе. Обидно просто. Как-никак три года в окопах погибали. Хвалиться, правда, нечем, сами знаем уже, что без толку. Но ведь погибали. Хотя бы это во внимание приняли. Где там! По куску хлеба на дорогу не дали.
Волнуясь, он скрутил новую цигарку, закурил и стал рассказывать.
Всего несколько дней, как прибыли они — украинский батальон — из-под Минска в Киев. С какими чувствами ехали, нужно ли говорить! Одно слово — домой, на родную Украину. Еще задолго до Киева начали готовиться — брились, сапоги ваксили. Оратора от себя выделили — отвечать на приветствия.
— Ей-бо, и смех, и грех! Ведь Киев-то не принял нас!
— А ты ведь из Киева едешь?
— Это уже потом. — Он немного помолчал и снова продолжал рассказ.
Двое суток на Дарнице простояли в эшелоне. Куда только не посылали своих делегатов! И в Генеральный секретариат, и в Совет солдатских депутатов. Никакого толку! Только третьего дня добились: отвели для батальона казарму в городе. Выгрузились на той же Дарнице — и пехтурой на Киев. В городе хоть бы собака залаяла навстречу. Молча промаршировали на Лукьяновку, в казарму. А там как глянули — окна выбиты, мусор по колено. Ну, тут уж не вытерпели — и те стекла, что уцелели, высадили. А ночью «вольные казаки» окружили казарму и обезоружили весь батальон. На другой день в руки каждому бумажку — к своему уездному воинскому начальнику, чтоб по запасным батальонам порастыкал.
— Нет дураков! — кончил он свой рассказ. — Если мы не нужны, то мы и по домам можем. Пускай уж нам будет хуже!