Но сказать Саранчуку всю правду вовсе не входило в планы Павла.
— Бред какой-то! — после долгого молчания отозвался Грицько. — Ворота дегтем! За что же это?
Диденко иронически хмыкнул.
— Разве ты не знаешь, за что девчатам ворота дегтем мажут?
— Бывает — сдуру, — сказал Грицько, и, как показалось Диденко, таким спокойным тоном, что тот даже растерялся от неожиданности. Ожидал ведь совершенно иного. Нет, тут уж не до юмора!
— Дай бог! — многозначительно произнес Павло. — Что я, враг ей? Думаешь, приятно было мне? Все же не чужие… Почти сестра… Ведь одну грудь сосали… Ты думаешь, легко мне было смотреть, слушать, как втаптывают в грязь ее имя? И из-за кого? Из-за Кондрата Пожитько.
— Чепуха! — вспыхнул Грицько. — Кондрат? Тот рябой? Да он и женатый к тому же. Вздор!
— Но ведь факт. На месте застукали.
— Что-что?
— Да нет, — спохватился Павло, не на шутку перепуганный тоном Саранчука и выражением его лица, — не их. Кондратову жену застукали. С мазницей. И как раз у ворот Катри Гармаш. Так и открылось.
— Что открылось?
Павло предпочел молчать. А Грицько не стал больше допытываться. Он сидел хмурый, молча курил. Вдруг бросил на пол окурок и, вскочив на ноги, прошелся по комнате из угла в угол. Наконец остановился перед Павлом.
— Так вот что я тебе скажу: глупости все это, недоразумение какое-то. Руку даю на отсечение.
— Блажен, кто верует…
— А ты? — И пристально посмотрел на Павла.
— А что мне? — равнодушно повел плечами Диденко. — Какое мне, в конце концов, до всего этого дело?
— А меня как раз интересует именно твое мнение как постороннего человека.
— На это я тебе, Грицько, так скажу, — осторожно начал Павло. — Если вообще о человеческой душе сказано, что она темный лес, то о женской можно иначе сказать: джунгли, где на каждом шагу подстерегает нас опасность — коварство, измена. Такова уж их природа женская. И никакими заклинаниями беде нашей, мужской тут не поможешь. Вот мой совет тебе: побереги руку, а то придется коротать тебе свой век калекой.
— А ну тебя к бесу! Все отшучиваешься! — горько вымолвил Грицько и снова заходил по комнате.
А Павло тем временем, как шашель дерево, точил его:
— Да и что ж тут невероятного, наконец? Что такое Орина? Женщина как женщина. И нельзя за это ее осуждать. Не будем уподобляться Кондратихе с мазницей. Мне-то, во всяком случае, никак не подходит эта роль — судьи. Сам, можно сказать, и послужил причиной всего этого.
Грицько так и окаменел перед ним.
— Как это «послужил причиной»? Чему причиной?
— Я шучу, конечно. Но тут есть и доля правды. Летом, когда я гостил у родичей, это ж я и организовал тот драматический кружок. Но разве я мог знать! А у них, как видно, с этого и началось. И не удивительно. Ничто ведь так не развращает молодую девушку, как сцена — безразлично, столичная ли это опера или просвитянский кружок, — эта повседневная игра в людские страсти, и преимущественно любовные. Сперва на сцене, под суфлера, на людях, а привыкнув — и вне сцены, украдкой от людей. На селе про Кондрата просто легенды ходят. Рябой, говоришь? Пустяки! Зато какая конституция богатейшая: настоящий племенной бугай!
— Ну, хватит! — оборвал Грицько. — Противно слушать! — Он так грузно опустился на диван, что загудели пружины, и затем, свертывая цигарку, добавил в ярости: — Вот чем тут живут! Нас там, в окопе, вши заедают, сыпняк, цинга с ног валит, а тут с жиру бесятся! — И выругался свирепо, по-окопному. Потом долго молчал, поникнув головой. Вдруг, словно от толчка, выпрямился. — В артистки, значит, записалась. Вот оно что!
«Кажется, проймет наконец!» — обрадовался Павло и сидел неподвижно, даже дышать стал тише, чтобы ничем не привлекать к себе внимания Грицька, ничем не нарушать ход его мыслей.
Но осторожность эта сейчас была излишней. Даже если бы из пушки неожиданно ударили тут же, под окном, то и это не вывело бы Грицька из глубокой задумчивости. В мыслях он снова был сейчас в Бондаренковой комнате. Мучительно напрягая память, перебирал в уме все разговоры, в которых упоминали Орисю. Но, кроме шутки Мусия и рассказа Гармашихи о болезни Ориси, ничего так и не мог больше вспомнить. Впрочем, и этого было сейчас достаточно. Уж один тот факт, что об истории с воротами никто — точно сговорились! — и словом не обмолвился, воспринимался им сейчас как подтверждение рассказа Диденко. И теперь в словах Скоряка о «стриженой невесте» слышалась ему не ласковая стариковская шутка, а едва прикрытая насмешка, а в словах Гармашихи о болезни дочки не столько жалость к ней, сколько глубоко затаенное материнское горе.