В николаевском застенке
На Урале в ту пору, кроме небольших уездных; были три большие тюрьмы: Пермская, Екатеринбургская и так называемые Николаевские исправительные арестантские отделения — «Николаевские роты» — в медвежьем, глухом углу таежного Верхне-Турского уезда. Сюда посылали заключенных из других тюрем «на исправление». Чуть ли не ежедневно в Николаевке совершались кошмарные расправы и истязания. Заключенным разрывали ушные перепонки, пороли размоченными бычьими кнутами и забивали до смерти, замораживали в холодных подвальных карцерах. Брошенных туда избитых, окровавленных людей подвергали варварской пытке: пол был углублен в виде конуса, в этой камерной яме невозможно шевельнуться. Попавший туда умирал, покрываясь льдом из собственной крови. Двое садистов-тюремщиков Николаевки — Калачев и Конюхов — позже стали известны своими зверствами на всю Россию. В эту страшную Николаевну отправляли Артема.
Над палачами низшего ранга стоял губернский тюремный инспектор Блохин. Лощеный господин, с высшим образованием, гладко выбритый, со вкусом одетый, он по совместительству состоял председателем пермского губернского отделения «Союза русского народа». Этот черносотенец с хорошими манерами особо интересовался заключенным Артемом — Сергеевым и обещал своим сослуживцам, что этот знаменитый революционер с двумя фамилиями вскоре забудет и первую и вторую.
Однажды в Пермской тюрьме Блохин заметил на стене сделанную кем-то из заключенных надпись: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Подозвав надзирателя, инспектор попросил принести уголь. Затем он извлек из кармана белоснежный носовой платок, стер в конце надписи восклицательный знак и приписал: «в тюрьме!»
Блохин оказался инициатором перевода Артема в Николаевские исправительные роты, он же был вдохновителем истязаний и пыток над политическими заключенными в Николаевских ротах.
За высокими стенами главный корпус Николаевки — двухэтажное каменное здание. Здесь же разместились церковь и тюремная больница. Вне стен — дома администрации. Внутри главного корпуса по второму этажу тянется галерея, на которую выходят решетчатые двери камер. Второй этаж занимают политические, первый — уголовники. В подвале находились карцеры — каменные холодные мешки, где пытали заключенных.
Пригнали в канцелярию, построили в два ряда. Начальник тюрьмы Жирнов, беззубый старик, произнес что-то вроде речи:
— Вас прислали ко мне для исправления. Если будете вести себя хорошо, исполнять все тюремные правила, не прекословить администрации, то вам будет у меня хорошо, в противном случае у меня достаточно средств привести вас в повиновение, пермскую дурь я из вас выбью…
Сразу же после слов Жирнова послышался голос Артема:
— Господин начальник, над нами еще не было суда, мы не осуждены, поэтому для исправления нас сюда прислать не могли. Ваши угрозы еще не осужденным есть грубое насилие и превышение власти.
— Молчать, бродяга! — завизжал старик.
К Артему подскочили старший надзиратель Евстюнин и помощник начальника тюрьмы ведающий политическими заключенными Калачев. Они схватили Артема, у которого были скованы руки, тут же отделили от остальных арестантов. На глазах у товарищей Артему постригли под машинку голову, одели в арестантское платье, обули в лапти и потащили в одиночную камеру. Остальных поместили в общую на втором этаже.
На первое письмо Артема с просьбой, чтобы родители сообщили следственным властям, что он действительно является их сыном Федором Андреевичем Сергеевым, ответа не приходило. Отсутствие подтверждения его имени со стороны родных грозило Артему новыми бедами, угрожало его жизни. С Артемом без имени и без родства, с бродягой Калачевы и Евстюнины разделались бы быстро.
Сестра опознает брата
Артем писал письмо за письмом к родителям в Ак-Булак Оренбургской губернии Актюбинского уезда, где они теперь жили. Писал сестре на Екатеринославщину. Большая часть этих писем не доходила до адресата, оседала у прокурора. Следственные власти разослали родным Артема фотографические карточки. На них Артем бы снят в бороде и усах.
Последний раз Андрей Арефьевич видел сына безусым юнцом в Воронежской тюрьме. Это было в 1902 году. Пять лет спустя, когда к отцу Артема, на затерянную в степях станцию Ак-Булак, пришел полицейский и, предъявив фотографию какого-то человека в бороде и усах, потребовал опознать в нем сына, Андрей Арефьевич отказался признать в нем своего Федора. То ли он действительно не узнал в предъявленной фотографии родного сына, то ли не хотел его узнать. Очень уж обидел старика Артем: вместо того чтобы стать солидным человеком — инженером, связал свою жизнь с арестантами-революционерами, сгубил свою молодость. Сыграло свою роль, вероятно, и то обстоятельство, что Андрей Арефьевич твердо не знал, как ему лучше поступить: что может больше повредить его непутевому сыну — опознание его по фотографии или, наоборот, отрицание его сыновства.
Письмо в Екатеринослав на имя Дарочки было доставлено в охранку. Дарью Андреевну вызвали вместе с братом Егором и мужем. Ей показали фотографию Артема. Все трое внимательно осмотрели фотокарточку и в один голос сказали:
— Это Федор Андреевич Сергеев, наш брат.
Таким образом, обвинение Артема в бродяжничестве, угроза уголовного преследования и каторги по этим мотивам были устранены. Но начальство, которое вело следствие по делу Артема, не спешило передать заключенному известие об опознании его родными.
Уже после того, как Дарья Андреевна сообщила властям об опознании своего брата Федора, ей вручили задержанное доставкой письмо Артема.
«Милая сестра Дарочка, — писал Артем, — признай хоть ты меня, когда родной отец отказался и не признал меня. Но я на него не обижаюсь, он пять лет не видел меня, а меня еще вдобавок в бороде и усах фотографировали».
Палачи и их жертвы
Жизнь Артема в Николаевне протекала между одиночной камерой и карцером в подвале. Более жестокого режима и мучительств, которым подвергался Артем, никто из его товарищей по Пермскому комитету не испытал. В своем письме, написанном около четырех лет спустя после заключения в Николаевке, Артем писал своему другу:
«…В тюрьме я слишком много пережил… Что было в тюрьме, Вы отчасти знаете. Но только отчасти. Оскорблялось, попиралось, растаптывалось все, чем дорожил, что часто ставил дороже самой жизни. Я вышел из тюрьмы почти калекой. Я уходил в тюрьме от конкретной обстановки в область абстракций, ти тем больше, чем гнуснее была обстановка. Я заставлял свой мозг работать значительно больше, чем он мог вынести. Из тюрьмы я вышел больным. Психически больным… Помните, я писал Вам о товарище, который, выйдя из тюрьмы, застрелился? Мы с ним пережили вместе, вдвоем, самые тяжелые минуты.
Бодрый, мужественный, сильный парень, огонь, а не человек, он умел в дни ужасных избиений и издевательств сохранять бодрость духа и мужество. Стойкость одного служила условием стойкости другого. Он был еще стойче моего… Он иногда только сдавался, но на минуты, не больше. Его смерть невероятно тяжело подействовала на меня. В ссылке, на свободе уже, человек не вынес гнета пережитых унижений».
Артем протестовал против оскорблений и издевательств над, заключенными, за это его хватали и сажали в карцер. В карцере жизнь начиналась и кончалась смертным боем. Опухшего, избитого, посиневшего Артема бросали на обжигающий от холода цементный пол.
Из карцера даже Артему с его железным здоровьем приходилось ложиться в тюремный лазарет. Там он приходил в себя. Его переводили в одиночную камеру второго этажа. А затем все начиналось сначала: карцер, больница, одиночка. Так шли дни и месяцы. Страшное время, о котором Артем никогда не мог забыть.
В карцер провинившихся заключенных провожали по раз и навсегда заведенному порядку. По обеим сторонам лестницы, ведущей из отделения для политических заключенных на первый этаж, выстраивались все надзиратели тюрьмы. Как в далекие времена крепостничества осужденного солдата пропускали сквозь строй шпицрутенов, так и здесь, в Николаевке, арестованного ударами кулаков, перебрасывали, как мячик, от одного палача к другому, и так до самого конца лестницы. «Искусство» состояло в том, чтобы встречными ударами кулаков не давать заключенному упасть. В карцере арестованного раздевали, снимали с него то подобие обуви, которое было на ногах, оставляли человека в одном нижнем белье, босиком в помещении, где замерзала вода. Меньше чем на две недели в карцер не сажали.