- Ты наслышана о конопле и опиатах, хотя знаешь пока мало. Нет, здесь не то. Про алкалоиды - не путай с алкоголем и анималькулями - говорят, что это в той же мере ядовито, в какой целебно. Так устроен мир. Женщина в пору, называемую расцветом, тоже испускает запах, притягивающий мужчину, и детёныш зверя мечен им ради защиты от тех, кто заматерел и может обидеть.
- А почему на меня не так уж сильно подействовало?
- Откуда ты знаешь, как? Вот заснёшь и проснёшься - тогда и рассудишь по всей истине.
Бела как в чистую воду глядела. Ночью Артемидоре, вопреки обыкновению, было трудно уснуть. Две мысли попеременно вертелись в голове: о запахах, порождающих приязнь, и о женщинах, вынашивающих дитя.
"А что, если наша любовь к отпрыскам чрева происходит лишь от дурмана, который они излучают? - спрашивала она себя. - Ведь отвратные картинки растущего плода пахли одной типографской краской. Но ведь сколько людей умиляется не живым детям, а книгам, иллюминированным их портретами и бытовыми сценками, где они участвуют. Какая-то часть души оригинала передаётся копии, с него снятой? Или это я сама другая, чем все остальные, оттого и не чувствую благости?"
Тут она вспомнила, что ей говорила Бельгарда по дороге в обитель:
- Ты чувствуешь истину лучше прочих. Быстро отходишь от детских флюидов, вообще не восприимчива: простая душа, но попавшая в сферу, где меньше оболванивают прописными истинами. А к тому же ты, пожалуй, морянка, и не на одну-две мелких крупицы. Темна, курчава и прекрасна.
Тогда Артемидора слегка застыдилась её слов, а теперь заулыбалась в полудрёме.
Но вдруг непонятно как мысль её перескочила на Элиссу, и женщина поняла, что тревожится за нескладёху больше, чем казалось. В самом деле, вся плоть беременной словно ушла в живот, в очертаниях которого чудилось нечто паучье.
И на том заснула.
V
В полудрёме виделось Артемидоре, что это она носит младенца, связанного с внутренностями как бы грубой алой нитью, и эта нить понемногу выпрядалась, становясь телом дитяти. По мере того, как дитя росло и тяжелело, истончалось и усыхало нутро матери. Всё это женщина, всё глубже уходя в сон, видела как бы внутренними глазами, и ей становилось очень страшно. Так продолжалось до тех пор, пока оболочка материнского кокона не растянулась до предела, и через неё стал проникать дневной свет. Тогда кокон порвался, выпуская новое существо наружу.
Женщина завопила от острой боли и какого-то первозданного ужаса - и проснулась.
Бельгарды не было. Остальные соседки заворчали на крикунью, но подниматься не подумали, и женщина кое-как уснула опять.
А утром, за едой, пришла весть, что Элисса умерла родами, оба ребёнка - тоже. Поговаривали, что от матери и дочери осталась одна как бы шкурка или оболочка змеиного яйца, а сын был раздут столь безобразно, что нельзя было смотреть без отвращения. Он тоже погиб: порвал родовые пути, желая выбраться, и в них задохнулся. Счастье ещё, что страдалица почти не чувствовала боли: пока можно было, давали особое питьё.
Зигрид ходила вся зарёванная. Ей разрешили сколько-нисколько отсидеться в пограничной с обителью лачуге, которую отец считал домом, и не ходить на работу и ученье: но девочка боялась оставаться там на ночь, да и днём больше жалась к работницам и монахиням.
Теперь вся тяжесть долга легла на двоих, но беспокоило это разве что Арвида. Его дочка просто жила на свете, как получалось: о несвободе ей не поминали, а что до сиротства - в конце концов убедила себя, что мать их бросила ради Заветных Полей. Обидно, да вроде не окончательно, и по-всякому горе снимает. С Полей, по слухам, куда как просто отлучиться - родных проведать. И снова девочку одолевала печаль: отчего даже в глубоких снах к ней не приходят, даже весточек не шлют? Должно быть, все силы на двойняшек уходят. Так и шло по кругу, и, может быть, оттого не рвала Зигрид тонкую пуповину, которая хоть как-то, да соединяла её с прошлым.
Её папаша и раньше был не сахар медович, а овдовев, сделался беспричинно зол. Еле уговорили заняться хоть каким-либо делом; так он вместо того, чтобы кое-как, к примеру, плотничать, нанялся в золотари - нужники за монастырскими сёстрами выгребать. Расположены эти места были во внешней части внешних стен, выгребные ямы открывались наружу, и оттого лаборанты потихоньку и тайком от старших сплетничали, что теперь он куда ближе к запретному городу, чем они сами, и может обонять несказанный аромат застарелой девичьей святости.
Прошло несколько лет, наполненных событиями, не такими уж весомыми, если судить со стороны. Кормили сытно - по всей видимости, Бельгарда со своими евгеническими прожектами добралась-таки до здешнего скота, потому что в сметане от здешних мелких коровёнок не просто ложка стояла, но продолжала стоять, когда сосуд переворачивали вверх дном. Работу, что головную, что телесную, спрашивали всё строже, правда, до часто сулимых эпитимий дело не доходило: знание, казалось, сочилось из Артемидоры, как мёд из свежих сот. Оно стало уже не бременем, а самой плотью, перейдя некий негласный предел, и как бы само манипулировало любой не особо мудрёной жизнью, лепя её в нужную сторону. Кроме того, от вольготной жизни Артемидора возмужала и раздалась в плечах, все очень хвалили смугло-розовый цвет её лица и крутые завитки смоляных кудрей, достигающих пояса. Оттого её то и дело тянуло глянуть в зеркало - рядом с умывальней был приклеен квадратный кусочек стекла, на подходе к аудиториям для теоретических занятий висело прямо-таки стоячее озеро из хрусталя с бисквитными берегами (фарфор такой неглазурованный). Старшие ни в ком не поощряли кокетства, в их кельях ничего такого отроду не заводилось, но надо же было соблюдать телесную чистоту и аккуратность?
Зигрид было чихать и на кокетство, и на скромность с аккуратностью: на тощем и гибком, как ремень, теле к десятому году жизни проклюнулись грудки, такие твёрдые, что протирали одежду спереди. Её то и дело норовили отловить и переодеть: круглый год ходила буквально в рубище, долговязое тело сплошь усыпано царапками и веснушками, вихры цвета свежей соломы вечно растрёпаны - оттого, что спать на ней, родимой, приходится, шутила она, посверкивая зелёными, как озимь, умнейшими глазами. Ночевала девочка, однако, по большей части в приличной постели и на хорошем белье: Бельгарда из неких смутных соображений уступила ей своё место и переселилась в спальню послушниц, над которыми теперь надзирала.
Вот она изменилась сильнее всех: куда-то уплыла хрупкая девичья стать, прихлынула величавость. Не верилось, что когда-то отдала себя в залог за прокорм и крышу над головой, да в нём и осталась. С неким изумлением Артемидора поняла, что нежность и красота подруги, что так чаровали в молодости, были всего лишь налётом, сизой пыльцой, как на сливе, а теперь взору открылся нагой глянец.
"Бела сделалась холодной, Зигги - тёплой", - думала женщина.
Теперь уже они с Зигрид делились своими детскими и полудетскими секретами перед тем, как заснуть: правда, с Бельгардой такое получалось лишь в небольшой мере. Словно стояла между ними некая тайна и запечатывала уста. А их с Зигги кровати давно уже стояли рядом, чтобы не наделать беззаконного шуму. Малышка тихонько смеялась над былыми детскими проделками Арти, ахала, когда та рассказывала о былых странствиях вместе с батюшкой, "пока он не забогател", о том, как она уставала и он клал её в короб с лямками, что нёс за спиной - дескать, мне не тяжко, у тебя вес живой, не мёртвый. И о железном посохе, обкладенном ясеневыми плашками, который помогал наращивать мышцу и легко обращался в оружие. И о лихих людях, что не раз пробовали напасть на дядьку с девчонкой и встречали нежданный отпор.
- Грабить нас оказывалось слишком дорого, - объясняла Арти. - Если бы они разозлились, то положили бы нас просто на спор. Но ведь то была я - при дитяти особо не полютуешь.