На следующий день, как опальный легат увел войско навстречу варварским ватагам и на берегу Рейна остались лишь следы калигул, конских копыт и мягких бродней наемников, император ощутил легкий озноб и болезненную ломоту в теле. Полагая что простудился на параде, он велел принести горячего вина, противни с горящими угольями, после чего укрылся походным одеялом и уже засыпал, когда внезапно услышал отчетливый и ни с чем несравнимый свист плети над своей спиной.
Очнувшись в единый миг, он покрылся горячим потом и вскочил на ноги, однако осмотревшись, с облегчением повалился на ложе и отдышался. Этот сиюминутный сон с плетью был знаком и грезился ему без всякой на то причины, но каждый раз возвращал к событиям, которых наяву император старался даже не касаться своим сознанием, опасаясь, как обнаженного жала змеи. Никто из живущих ни ныне, ни в будущем не должен был знать о его тайне, связанной с происхождением, и всякий, кто по каким-то приметам догадывался или мог догадаться, а хуже того, усомниться в его благородстве, подлежал немедленной смерти.
За долгие годы мысленного отречения от прошлого он и сам уверовал, что рожден не от раба и рабыни и сам никогда не был рабом; что во время восстания невольников он не снимал с шеи убитого знатного отрока золотую буллу, которая его спасла потом не только от голода и гибели, но и от рабства. Варий искренне верил, что этот случайно найденный знак благородства всегда принадлежал ему, и только от этого он, несчастный, осиротевший сын растерзанных безжалостными рабами свободных родителей, был взят на воспитание в семью всадника Тита Мелия.
Разум отторг прошлое, как отторгается от тела омертвевшая ткань, и в сознании остался лишь тайный, иногда зримый во сне рубец в образе свистящей плети. Однако сейчас Варий в единый миг убедил себя, что это последствия простудного жара и если еще выпить горячего вина, а вместо пылающих углей положить рядом молодых наложниц, то он согреется и уснет уже покойным, божественным сном.
Когда же слуга принес золотой кувшин с вином и, сняв одежды с двух юных египтянок, вобравших в себя жар горячей пустыни, уложил с обеих сторон, император и в самом деле ощутил благодатное тепло и стал ждать, когда отяжелеют веки. Сладкий миг дремы был совсем близко, предвкушение сна уже расслабило шею, но озноб, засевший глубоко в груди, все еще дымился холодным паром и ему показалось, что золотисто-смуглые, таящие внутренний жар наложницы начинают остывать. Он потрогал их ладонями и отдернул руки – так горяча была кожа; они же по своему расценили желание господина и в тот час притиснулись еще плотнее к холодеющему телу, стали оглаживать грудь, живот и бедра. Отдавшись их молодым и нежным рукам, он вспоминал Эсфирь, свою первую наложницу, которую отнял у египетского фараона еще будучи молодым всадником. Она умела согревать не только телом или ласками, но словом или даже своим колдовским взглядом, а в бессонные ночи усыпляла его, просто подышав в лицо. Сейчас Эсфирь была стара, однако он всюду возил ее с собой, заключив в золотую клетку, как дорогую птицу и берег ее для своих тайных воинских молитв.
Лишь к вечеру знобящий комок начал постепенно рассасываться и он ощутил легкое, согревающее волнение от близости страстных женских тел и прикрыл глаза, ожидая, когда возникнет будоражащее плоть влечение к наложницам. Однако вместо этого естественного состояния в голову прокралась ворчливая стариковская мысль, что он напрасно отправился в столь дальний путь, в холодную, чужую страну, и что ему согласно возрасту и положению следовало бы сидеть в Середине Земли у теплого моря, вкушая все достигнутые радости жизни. За свою императорскую бытность он достаточно повоевал во всех четырех сторонах света и всякий раз возвращался с триумфом и под покровом славы, о которой будут вспоминать еще не один век. Мало того, он надолго утвердил мир внутри империи, усмирив восстания рабов не силою законов либо оружия, а одной, общей с господами верой, и теперь невольник никогда не поднимет руку на своего хозяина, ибо перед единым богом они равны...
Так он ворчал про себя до самого утра, заставляя слуг то и дело менять остывших наложниц, пока мысль императора не вздрогнула и не сжалась, будто от удара плетью.
Если бы он не пошел в северные провинции, этот призрачный мир в Ромее был бы вновь разрушен, и на сей раз не восстанием рабов, а бунтом господ: давлением сенаторов, недовольством патрициев, тихой, но опасной обструкцией кондукторов и, наконец, стихийными мятежами легионов. Принимая единую веру для невольников и господ, Варий руководствовался благими помыслами мира между ними, не подозревал, что на пути уже таится подводный камень. Знать, узревшая в деянии Вария спасение могущества империи, пошла за ним, и уже не раз менявшая кумиров, по сути, давно безбожная, приняла бога рабов Мармана. Она бы и дьявола приняла, только чтобы не пошатнулось мироустройство Ромеи, не исчез из нее раб, дающий знати свободу и благо.