Как хотелось куда-то поехать, полежать на возу рядом с возчиком и завороженно смотреть, открывать волнующую новь за каждым прихотливым поворотом бесконечной дороги…
Упросил, и согласился папенька взять в Москву. Незабывна была эта поездка в первопрестольную столицу. Впечатлений после скопилось столько, что поистине ни в сказке сказать, ни пером описать.
В Москве, у Мясницких ворот, они сфотографировались в заведении известного Настюкова. Глафира Сергеевна после, глядя на снимок, радовалась. Стоит он, Николинька, рядом с родителем в легком сюртучке, в модных широких панталончиках поверх козловых сапожек… Белая манишечка, уголки воротничка — опять же по моде загнуты, белый галстух подпирает остренький детский подбородок… Правый локоток сыночка покоится на декоративной тумбе, а левой ручкой Николинька барственно держит тонкую тросточку. Красив? В жизни он куда лучше. Носик-то прямой, с легкой горбинкой, лицо мальчишечки оживлено большими, очень большими красивыми глазами. Это ее глаза… Вот только смотрят они на мир как-то не по-детски серьезно…
Глафира Сергеевна поставила небольшую фотографию близких возле круглого зеркала в тяжелой резной раме и частенько горделиво поглядывала на своих мужичков, как она их заглазно называла. Михаил-то Федорович, муженек-то любезный, сидит как крепко, каким сильным глядится. Черный сюртук с бархатным воротником, тоже белая манишка и галстух. Густая подстриженная борода, скобка черных усов — пожалуй, чрезмерно серьезен, чем-то озабочен. Да уж, подлинно, что мал, что стар — ваши степенства…
И Глафира Сергеевна улыбалась своей неожиданной шутке.
Одним разом родитель объявил его взрослым.
Зашел в комнату сына запросто, в распахнутой поддевке, загорелый, пропахший полынью и пылью дальних степей, заговорил, как всегда, напорно, громко. Обвел глазами заваленный книгами стол, тускло блестевшую медную чернильницу, очиненные гусиные перья возле стопы бумаги.
— Вижу, письменный искус тебя одолел. А пора, сынок, понять свое истинное положение и назначение. Говаривал и еще раз скажу: стезя у нас с тобой другая. Видишь, один я игрец на всех сопелях, на части рвусь. Давай-ка, наследничек, потихоньку впрягайся в фамильное кружало… Да не робь!
Не сразу, но скоро свои и наемные дрожки понесли молодого Щеголькова то в Нижний на ярмарку, то в Казань, а то и еще далее, на Южный Урал, на знаменитую Ирбитскую ярмарку — много туда свозилось из Сибири разного мехового сырья.
Часто и не с праздным любопытством стал бывать Николай в бревенчатой «задней», что стояла в глубине ограды возле сада. Хозяйский догляд за работой наемных скорняков — это само-собой, это так, походя. Все чаще снимал «косой» мездру с сырых шкурок, закладывал их в овсяные квасила, «доводил» мех — мял, чистил «чищалкою»… Со временем научился делать и раскрой: вырезанный мех из спинки зверька назывался «хребтом» — отсюда «хребтовые меха», а мех брюшка — это «чрево» — «мех черевий». В азарте познания, в работе дошел Николай и до секретов сшивания раскроенных шкурок в «меха» и во «фраки», или в «воротники». И, наконец, овладел парень разборкой мехов. Тут требовалась тонкость зрения, надо различать все переливы и оттенки волосяного покрова, умело подобрать по цвету шкурки для сшива.
Случилось — родитель хорошо расторговался на Нижегородской ярмарке, приехал веселым, с подарками. Погуляли по саду — сад полыхал красными яблоками и поздними флоксами, — зашли в мастерскую, и старший из рабочих помаслил душу старого хозяина:
— Ну, Федорыч, пиши своего парня в коренные мастера — все до тонкости в ремесле ухватил, работает не хуже других.
— Хвалю за ухватку, сын! — широкое лицо Михаила Федоровича сияло от довольства. — Теперь я за тебя спокоен. Ага, что там ни случись со мной, — не пропадешь, своими рученьками добудешь хлебушко!
Вышли из мастерской, залюбовались, было, золотеющей к осени липой в углу ограды, да тут начавшийся деловой разговор оборвала хозяйка дома. Тенькнули створки оконной рамы, стояла родительница в светлом шелковом платье в глубине столовой, на белизне обеденной скатерти ярко сиял начищенный самовар. После помнилось, каким ласковым, пожалуй, шутливым голосом выпевала мать:
— Кормильцы наши, ваши степенства, пожальте чаю выкушать!