Батюшка стал бывать на Сальниковой у Горького. У писателя в дому шумно, весело. Вереницей приезжали и неделями жили столичные и нижегородские гости: писатели Леонид Андреев, Степан Петров (Скиталец), театральный деятель Владимир Немирович-Данченко, художник С. А. Сорин, врач А. Н. Алексин, нижегородские революционеры В. Н. Кольберг и П. Э. Гашер, арзамасцы: инспектор народных училищ А. М. Храбров, учителя Д. М. Корнилов, П. П. Цыбышев, сестры Е. Г., Н. Г. Кузьмины и другие.
…Как-то Алексей Максимович снова пригласил к себе Владимирского. Сидел он веселый, какой-то домашний, за письменным столом, покрытым грубым серым сукном. В соседней гостиной серебристо звенел веселый смех малого сынишки писателя и слышался тихий, уговаривающий шепот Екатерины Павловны.
— Отец Федор… — Горький заторопился в слове, заметно заокал. — Во-от, возьмите-ка, государь мой, на труды ваши.
И подал аккуратно сложенную пачку денег.
— Сами-то как же? — обеспокоился священник. — Семья у тебя, а потом ежедневно и гостей густовато. Всех кормите-поите — самовар не остывает. А что супруга скажет?
— Выдержу! — зарокотал писатель. — Мне хороший гонорарий прислали. Берите, берите доброхотную жертву!
И Федор Иванович сдался, опустил усмиренные глаза.
— Беру на нужду народную. Надеюсь, соборне отдадим!
…Плотные, уже затяжелевшие говорливой под ветром листвой, березовые перелески, яркие покрывала луговых окраек на опушках и даже взъерошенные осочными кочками болота — все трепетно росло и цвело под голубым, еще не выгоревшим июньским небом.
Птичье разноголосье весело венчало начало лета.
— Тут каждое дыхание славит Господа, — открыто радовался батюшка в темной широкополой шляпе, в холстинковом пыльнике и крепких смазных сапогах.
— И вы, отец Федор, добрым мастером в этом райском уголке, — писатель спешил угодить словом своему восторженному не по летам спутнику. Высокий, худой, в просторной русской рубахе под ремень, разгоряченный ходьбой, Горький был сейчас красив. Длинные темные волосы, густые усы очень шли к его удлиненному худощавому лицу с глубокосидящими глазами. Он вытирал большим платком легкую испарину с широкого лба и выпирающих скул.
Они наконец остановились на оплечье Мокрого оврага — отсюда далеко просматривались млеющие в разморном тепле солнечного денька голубоватые дали.
— Вот тут я и пребываю смиренным смотрителем земли сей, — вскинул руки Федор Иванович.
— Архитерпеливым смотрителем… Как же вы воду здесь опознали? — размашисто махал тростью писатель.
— Так, сама себя оказала! Под городом — Теша… Ежели бы мы с вами поднялись над Арзамасом, то увидели бы, что овраги-то к реке тянутся и овраги эти влагой сочатся. Сорока-речка, Рамзай, а это вон болото — они ж первой и верной подсказкой… Теперь у меня задачка деньги взять у Думы — рабочим опять задолжал. Думцы все еще верят и не верят, что я тут обильную воду пророчу…
Писатель привалился к березе, закурил, глухо закашлялся.
— Слышал, что купцы на водовод растрясли мошну?
— Серебренников-то завещал и на страховое общество, и в этом заковыка…
— В Думе, конечно, сидят купецкие степенства… Трусливые, жадные бараны, тупые волки! Да ихними башками арзамасские улицы бы мостить! — внезапно разошелся Горький и затяжно закашлялся.
Отец Федор не сдержал себя, укоризненно покачал головой.
— Ой горек, горек ты, дружилушко… Не благоволи употреблять такие ярлыки! Социалист из тебя выпирает, сударь! Тут все сложней. Тут трезвая осмотрительность, бережное отношение к городской казне, а ведь она составляется-то в основном из податной денежки с тех же купцов. С бедняка что взять… Какая там жадность, завещанные капиталы никто умыкнуть не может, они в ста ведомостях записаны вкупе с процентами. Да начни я сейчас перечислять, сколь наши купцы благотворили, так перед ними впору шляпу снять, да и поклониться большим поклоном. Вон, собор Воскресенский, кто поднял?! Это диво дивное мало разве стоило… Что у нас тормозом — косность, неверие, то есть нет еще умного взгляда на природу. Благоговение у русского мужика перед ней есть, но вот умом еще не всегда достигает — просвещайте-ка вы народ поболе, за обязанность сочтите, что проку хулить направо и налево…
64
Трудно принять, что это слова Ф. И. Владимирского. Уж кго-кто, а священник-то еще на семинарской скамье вполне усваивал, что человек — высшее творение Божье, и зачем ему понадобилось повторять не какому-то мужику, а писателю семинарские азы, да еще в форме восклицания. Фразы эти, конечно же, принадлежат самому Горькому, которыми он жил в это время, когда устами Сатина вещал извечную истину: «Человек! Это — великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век! Надо уважать человека!» Ставить нового человека на котурны подтолкнул писателя, несомненно, модный Ницше, к которому тогда тяготел и Алексей Максимович. В периодической печати были публикации на эту тему.
Тут нетрудно понять Горького, который, оправдывая свой слишком уж лобовой текст, хотел сказать К. П. Пятницкому: смотри, слова-то Сатина сверены с народными низами. Провинциальный поп и тот величит человека!