— Ты гляди-и… — отходчиво, даже и добродушно поворчал Алексей Максимович. Он отошел от березы, повернулся с добродушным лицом. — И верно: каждый кулик свое болото хвалит! Ну-с, шагаем дальше?
Священник опомнился, не хватил ли он лишков, не обидел ли писателя? Потому и намеренно польстил:
— Станлив ты, Алексей! Во всем рослый на зависть, ей-ей!
Как-то в другой раз за легким полевым обедом на том же Мокром Владимирский завел с писателем загодя обмысленный разговор.
Они прошлись по лесу давней натоптанной тропой, проголодались и присели у серенькой осевшей копны сена, приглаженной прошедшими дождями.
— Хлеб, рыба и вино, — коротко объявил батюшка и раскрыл кожаную сумку, которую постоянно носил через плечо.
— Вот и хорошо-о! — весело заокал Горький. — Постная трапеза… А то меня Екатерина Павловна закормила, базар у вас дешев…
— Это у жадных-то, тупых волков… — Федор Иванович скособочил голову, — ваши сентенции, господин писатель…
Легкое виноградное вино разливать в старинные серебряные чарки взялся Алексей Максимович. Он был хорош в белой войлочной шляпе, глаза его почти озорно посверкивали.
— Ну-с, за радости жизни!
Охотно поели. Горький удобно устроился у копны, закурил длинную пахучую папиросу, с удовольствием затянулся. Священник укладывал салфетки в сумку. Писатель примял длинными пальцами мундштук папиросы и, хитровато поглядывая на приятеля, шутливо поддразнил его:
— Жду, батюшка, вашего гневливого слова — за этим вы и завели меня сюда.
Отец Федор тоже привалился к копне, тотчас отозвался:
— Помню, грозился я… Изволь, дружилушко мой, выслушать пастырское назидание — сие обязанность слуги Божьева. По доброхотству скажу, а ты покамест молчи, не перечь.
— Любопы-ытно! — насторожился Алексей Максимович.
— Прочитал твои сочинения, сударь… Слишком уж много на страницах авторского напора в словах и деяниях представленных лиц. И все-то оно, знаешь, не ново! Во Франции, начиная хотя бы с Бальзака, пишущие буржуа помойчиками поливают, в Германии тож давненько немецкого филистера беспокоят… А у нас щелкоперы наотмашь стегают заводчиков, купцов, мещан и всяких прочих обывателей. Ну, а мужик, а сельщина-деревенщина для вас и вовсе сплошная дикость. Дорогой дружилушко… Кто тебя в богоспасаемом граде Арзамасе так добротно кормит. Не мужик ли? Сказывал, все дупелей да рябчиков потребляешь: мещанин ведь лазает по болотам. А мещанка у тебя на кухне с раннего утра и до поздней ночи жарит и парит да ведерные самовары таскает… А эти вот отличные сапоги тебе не арзамасский ли мещанин сшил? Эт-то тебе не твои пьянствующие, паразитирующие босяки… А чем русский купец вам не угодил? Нижегородская ярмарка… Названа она карманом России, и кто этот карман исправно набивает?! Да русский купец, начиная с белокаменной, всю Россию отстроил! Знаешь ли ты, сударь мой, что Отечество наше сейчас нависает над всей Европой в своей экономической мощи… заводчики, купцы, рабочие поднимают силу и крепость России!
— В классовой гармонии…
Владимирский будто ждал этих слов.
— Не надо, Максимыч! И в семье-то не всегда миром живут, но вот дело и — дружно хлеб идут жать, и пиво примирительное скопом варят… Ведь я о чем — безнравственно все-то наше черной краской мазюкать. Странно, лучшие писатели из дворян — это крепостники-то! — так мужика простого навек возвеличили, а вы, разночинцы, чем заняты — возле помоек дозорите, в язвах копаетесь. Да разве по язвам о любом народе судят?! Чтится народ по лучшему в нем. Думайте, как ваше слово-то отзовется!
Горький сидел с напряженным, даже злым лицом. Закуривая новую папиросу, гремел спичками, ворчал:
— Какие знакомые, какие благонамеренные речи… Но молчу, молчу, раз назидает поп.
— Молчание — золото! — Федор Иванович снял свою шляпу с жесткими полями, пахнувший ветерок приятно освежал его темное уже от загара лицо. — Теперь я, дружилушко, о главном. Тебе, наверное, уж сказывали — мир не без умных людей. Не возноси ты своего босяка, своего сверхчеловека. Ты же в этом на поводу у немца Ницше — читал я, доченька на столе объявила… Ох уж эти сумеречные германские философы! Не породили бы они такого чудища, что будет в миру пострашней Змея Горыныча. Плачем изойдет тот же немецкий люд. Вот ты Сатина мне открыл с его величальным словом человеку, да еще и добавил: «Безумство храбрых — вот мудрость жизни». Нет уж, спаси Господи и Матерь Божья Россию от бесовского безумства!
— Мы противу духовного мещанства! — писателю не сиделось спокойно, он шумел сеном.