Выбрать главу

Мама (резко меняет тон.)

Вы уволены. Покиньте мою комнату. Я сказала, что мне никто не нужен.

Кенозис

Когда Эмили Дикинсон потеряла всякую надежду, что из Бостона придет письмо или хотя бы какая-то весточка, она отказалась от намерения вновь туда поехать, как планировала раньше, и сообщила об этом своей семье. «Теперь я буду молчать», — подумала она, распаковывая дорожный кофр. Так Антон Павлович много лет спустя прекрасно сформулирует ту же мысль и вложит ее в уста одной своей героини, которая скажет: «… Теперь буду молчать… Буду теперь, как гоголевский сумасшедший… молчание… молчание…»

Потом Эмили села за стол с намерением написать стихотворение, но поскольку была взволнована, ей это никак не удавалось, она только записала в дневник некоторые мысли, от которых не могла освободиться, но которые, когда она опять будет в состоянии писать, ей пригодятся.

«Мое терпение, — записала она, — достигнет совершеннолетия, умножится тайное значение пифагоровых чисел, замкнутся круги воспоминаний, опадет листва и в тысячный раз наступит осень, а я продолжу молчать. Если я совершаю поступки, движимая истинной любовью, то она безусловна и все перенесет, поэтому и нет нужды что-либо говорить. Легко ли это? Нет, но пути назад теперь нет. Я должна жить в немоте, не-владении и не-милости. Кто-то и так должен. Каждый получает по мере своей или по заслугам, а мне, похоже, выпало прекратить напрасно тратить слова и отказаться от своих мыслей, потому что они ослабели, как дохлая кляча. Последовательность во всем, и мои поступки пусть тоже замолчат».

Следующие несколько дней поэтесса никого не принимала, ни с кем не сказала ни слова, и вообще не выходила из комнаты, что сильно расстроило ее близких, а горожане сплетничали, узнав об этом от прислуги. Поэтому позже в биографии поэтессы написали, что она была эксцентрична и замкнута.

Конфиденциальность

Мама

Не могли бы вы дать мне телефон моей дочки?

Дочка

Что?… Мама, я твоя дочка.

Мама

Так дай мне телефон. Мне надо спросить у тебя кое-что важное.

Дочка

Тебе не надо для этого звонить мне по телефону, видишь, я сижу рядом с тобой.

Мама

Нет, надо. Это очень конфиденциально, можно только по телефону.

Дочка

Хорошо, давай, съешь еще две ложечки, а потом позвоним по телефону, договорились?

Мама

А где папа?

Дочка

Что?!

Мама

Он давно уже уехал. И все не возвращается.

Дочка

Папа умер девять лет назад.

Мама

Как это? А я ничего не знаю.

Дочка

Мама, я с тобой живу, разве ты не помнишь?

Мама

Я в шоке. А от чего он умер? (Плачет.)

Дочка

Он был старый и умер. А ты забыла. Девять лет назад.

Мама

Я хочу прилечь. Меня клонит в сон.

Дочка

Хорошо. Давай, потихоньку. (Ведет к кровати и укладывает.)

Мама

А сколько мне лет? Восемьдесят?

Дочка

И восемь.

Мама

Много. Человек должен умирать вовремя.

Дочка

Вовремя, это когда придет время. Не нам решать. Давай, спокойной ночи. Сладких снов.

Мама

Я тебе скажу кое-что. Мне нравится жить. Вот так, чтобы ты знала. (Улыбается.)

Дочка

(Улыбается.)

Да, мама.

Письмо на льняных ладонях

Едва все наладилось, и когда в доме семейства Дикинсон все шло своим чередом, у лавки со смешанным товаром телеграфист остановил Лавинию и передал ей письмо для ее сестры. Отменив все свои несделанные дела и намеченные планы, она немедленно отправилась в дом брата, чтобы посоветоваться, что ей делать. Похоже, что возобладало мнение именно невестки, которая настаивала на том, чтобы письмо все-таки вручить Эмили, независимо от того, какое беспокойство оно вызовет. Так и было сделано.

Увидев на своем столе письмо из Бостона, Эмили Дикинсон решила, что выйдет прогуляться к морю, но передумала, вместо дверей комнаты случайно открыв дверцы шкафа. В тот же миг она решительно распечатала и прочла письмо. Оно касалось ее стихов, исключительно лестное, высоко оценивало ее необычное дарование, а содержание двух последних фраз могло быть истолковано и как выражение личной симпатии.

«Я не знаю, что это такое, что мной так дерзко овладевает, — записала тем вечером поэтесса в своем дневнике, — что меня без представления, без предуведомления, не говоря ни слова, всякий раз вновь убивает. Подобно йогу я шагаю по раскаленным углям, от парадокса к парадоксу, не обжигаясь и не дыша. Меня больше нет, но все-таки я существую, только теперь в каком-то неизвестном пространстве и времени, где не действуют ни мои устои, ни мои умения. Мои мысли, онемев, теснятся у меня в ладонях, потому что никогда больше ничего не будет, как раньше. А страх неожиданно отступает, когда все вокруг накрывает льняная тьма».