Весь отцовский туалет подвергся ревизии.
Упаковали его нарядный сюртук и красивые короткие штаны из черного бархата; постарались не забыть шелковые чулки и атласный камзол; начистили до зеркального блеска серебряные пряжки на его туфлях; матушка, дабы не уронить чести супруга, пожертвовала своим приданым и украсила жабо и манжеты мужа великолепными английскими кружевами, полученными ею от ее матери, которой они в свою очередь достались в наследство от ее бабушки.
Меня же облачили в новый каштанового цвета костюм, перешитый из сюртука, который отец носил не более трех лет; подобной расточительности мы никогда ранее себе не позволяли, и она никогда больше не должна была повториться ни в моей жизни, ни в жизни отца.
Десять знакомых из нашей деревни и даже из соседнего города предложили отцу свои кареты для столь важного путешествия; некоторое тщеславие едва не подтолкнуло отца взять карету у соседа-помещика, гордыню которого он время от времени обличал перед прихожанами, правда косвенным, однако столь недвусмысленным образом, что никто не мог заблуждаться на этот счет, даже сам помещик; однако то ли отца удерживала мысль, что предложение дворянина таило намерение ввести пастора в грех, для смертного тем более простительный, что его не избежал даже самый прекрасный из ангелов, то ли отец просто одумался, но, так или иначе, он отклонил любезность этого господина и принял предложение местного фермера.
Утром знаменательного дня мы увидели у наших дверей скромненькую одноколку — в ней нам предстояло добраться из Бистона до Саутуэлла.
Никогда не забыть мне этой поездки, дорогой мой Петрус: я словно отправился в ту землю обетованную, которую посулил иудеям их великий законодатель, и никогда еще не был столь счастлив и горд.
К тому же и вся природа — а я впервые обратил на нее внимание, увидев ее в великолепных ярких красках, — к тому же и вся природа тоже выглядела радостной и горделивой: так же как мы с отцом, она облеклась в праздничное одеяние, надела зеленое платье мая и украсилась душистым венком из цветов.
На протяжении всего пути мы видели только колеблемые ветром султаны листвы, усеявшие землю первоцветы и барвинки да порхающих повсюду птичек, садящихся только ради того, чтобы пением воздать хвалу Господу, позволившему им вместе с человеком, его старшим сыном, владеть этим миром, который ежегодно вновь рождается таким прекрасным, таким свежим, таким благоухающим, что человек, видя его вечно молодым, даже не замечает, что сам он стареет.
Сидя в одноколке рядом с отцом, я не отваживался с ним заговорить, да и он, хотя и более чем обычно улыбчивый, не сказал мне ни слова, однако я радостно впитывал в себя празднество природы, чувствуя, как в глубине моего ума пробиваются ростки мыслей, занимающих его и по сей день, и как майское солнышко словно пробуждает их и призывает к жизни точно так же, как оно призывает к жизни зеленую траву, белые маргаритки и лазоревые барвинки.
Сравнение представлялось мне тем более верным, что в глазах моих я ощущал слезинки, подобные каплям росы, дрожавшим в чашечках цветов.
В каждой деревне одноколка останавливалась перед дверью пасторского дома; отец выходил из одноколки, приказывал мне следовать за ним, входил в дом собрата, быть может не в меру шумно для человека столь скромного положения, и говорил:
— Мой дорогой друг, поздравьте меня…
— С чем же это? — интересовался собрат. — Бог дарует вам митру епископа или ваша супруга забеременела во второй раз?
— Друг мой, я еду отобедать в компании с великим Александром Попом, первым поэтом Англии, мира и даже века!
И тут собеседник отца простирал руки к Небесам со словами:
— Друг мой, вы счастливый человек!
А женщины, указывая рукой на моего отца, говорили своим детям:
— Дочь моя (или «сын мой»), посмотри на пастора Бемрода: сегодня он будет обедать вместе с первым поэтом века, мира, Англии — вместе с великим Александром Попом!
И тогда вокруг отца слышался шепот завистливого восхищения, посреди которого он словно становился выше, подобно тому как священник будто обретает величие в облаке ладана.
И мы снова садились в одноколку, и чем выше поднималось солнце над горизонтом, тем прекраснее, тем радостнее, тем благоуханнее становилась природа и казалось, что и она несет путешественнику дань поздравлений.
Проехав примерно льё, одноколка опять останавливалась, отец выходил из нее, и вновь повторялась такая же сцена.
Из-за этих исполненных гордыни остановок, быть может записанных врагом рода человеческого на его огненных скрижалях, мы, несмотря на то что выехали из Бистона в пять утра и фермер предоставил нам свою лучшую лошадь, к родственнику отца добрались только к двум часам пополудни.
К счастью, великий Александр Поп еще не приехал.
Но, так как он несколько заставлял себя ждать, у нашего родственника все как бы повисло в воздухе.
Этого нашего родственника, о котором я слышал как о человеке простом и уравновешенном, в этот день просто распирало от гордыни: в напудренном парике, белом, как февральское утро, он откидывал голову назад, выставлял ногу вперед, откашливался, сплевывал слюну и каждые пять минут шумно, с важным видом брал щепоть табака из табакерки саксонского фарфора, три четверти которого просыпалось на его жабо, от крахмала настолько жесткое, что оно походило то ли на петушиный гребень, то ли на спинной рыбий плавник.
Гордыня, излучаемая всей его особой, выдавала себя и в его голосе, и в его взгляде, и в его жестах; речь его была степенной и неспешной.
— Здесь, — заявлял он, двигаясь вокруг обеденного стола, — я посажу великого Попа, прославленного автора «Дунсиады», «Опыта о человеке» и многих других превосходных сочинений. Справа от него сяду я, слева сядет моя жена; напротив него я посажу моего родственника Бемрода, а рядом с ним справа и слева — почтенных старейшин Ньюарка и Честерфилда.
Как вы сами видите, господа, стол круглый, — добавил он, обращаясь к гостям, — а это значит, что, хотя нас за столом будет двадцать четыре человека, все смогут увидеть и услышать великого Попа.
Затем приглашенные вернулись в гостиную, где две красивые девушки шестнадцати-семнадцати лет, одетые в белые платья, готовили венки из лавровых веточек и роз, и эти венки должны были засвидетельствовать, что великий Поп в лирических стихотворениях достиг таких же высот, как и в легкой поэзии.
При любом звуке, доносившемся из прихожей, в гостиной происходила целая революция; каждый, вставая, спрашивал с тревогой и любопытством:
— Это великий Александр Поп?
Что же касается меня, я ждал так напряженно, что не покидал прихожей и, не сводя глаз с двери, забывая обо всем на свете, даже о моем сюртуке каштанового цвета, думая лишь о человеке, в честь которого он был сшит; внимательно прислушиваясь к малейшему шуму на улице, не пропуская без внимания даже чуть заметное движение двери, я то и дело восклицал:
«Кузен, звонят!» или: «Кузен, стучат!»
И, когда я выкрикивал эти слова, сердце мое колотилось так, как никогда в детстве даже по самым волнующим поводам; меня удивляло только то, что я не слышал ни барабанного боя, ни звуков фанфар, которые, по моему мнению, должны были возвестить это торжество. Мне столько говорили о великом Попе, что я ожидал увидеть гиганта, головой упирающегося в потолок, или, по крайней мере, кого-нибудь подобного одному из тех королей, с которыми я познакомился в волшебных сказках, — величественного мужа, облаченного в златотканое одеяние с бриллиантовыми звездами, с орденами и крестами, как у знатного вельможи, сопровождаемого целой толпой юных пажей и слуг в ливреях.
Вдруг кто-то постучал в дверь, но так робко, что мне и в голову не пришло вскрикнуть «Стучат!», как я кричал перед тем.
Так или иначе, дверь приоткрылась и пропустила человечка лет пятидесяти — пятидесяти двух, слегка прихрамывающего, горбатого и одетого во все серое.
Я было вознамерился спросить, что ему здесь надо, но услышал шум и гул голосов; гости во главе с амфитрионом ринулись по коридорам и лестницам, крича на бегу: