За дверью — неизбежная суета, сопутствующая приготовлению к поминкам, в прихожей горит яркий свет — мне здесь делать пока решительно нечего. Отдергиваю уголок шторки, вглядываюсь в запотевшее окно... Вот лежит покойник, а там несут воду от колодца, собака елозит спиной по снегу, вымораживает блох, падают синие тени и краснеют стволы деревьев. Руки у покойника алебастрово-желтые. Он лежит тихий и важный, будто осознав серьезность минуты: вот, мол, умереть пришлось... — Да, брат, бывает...
Время тянется нудно. Оглядываю комнату: ничего особенного, однако хороша икона в углу за засвеченной лампадой — «Всех скорбящих Радость».
Примечательная икона, примерно двухсотлетней давности и старательного письма, а на ней — какие- то клейма, вроде медалей с вензелями императоров, не различить в полумраке... Несколько вышитых крестиком на черном фоне картин в рамках над диваном с валиками, фотопортреты какого-то военного (судя по форме — сороковых или пятидесятых годов) и молодой женщины с прической, какую помню по старой кинохронике. Портреты немилосердно отретушированы. Лица начисто лишены морщин, так же, как и выражений. К углам портретных рам прикреплены маленькие карточки с овальными виньетками и одинаковой беглой надписью: «Привет из Заречного!» На фотографиях — курчавая девочка и белолобый мальчик. Кто они? Вглядываюсь в покойного: лет сорока пяти, жидкие волосы на пробор, из нагрудного кармана серого пиджака почему-то выглядывает конец пластмассовой расчески. Лицо почти не тронуто смертью, разве что губы, словно раскрашенные густой красно-коричневой помадой, запекшейся по краям, свидетельствуют о перенесенных страданиях.
— Отчего преставился? — спрашиваю у старушки, кажется, из родственниц, которой неловко толкаться на кухне, — сердце?
Она отрицательно качает головой:
— Тромбы на ноге, закупорка вен. Операцию три года назад делали, ногу отняли. Теперь вот опять резали, в больнице и умер...
— Сколько лет было?
— Сорок девять.
— Ваш родственник?
— Сынок...
Бабка начинает мелко и сухо плакать, будто стряхивая горе в малую щепоть. Рано еще навзрыд, нельзя расходиться прежде времени.
В комнату пышным бюстом вперед вплывает женщина в домашнем халате: «Мама, пора одеваться, наши вот-вот подъедут...» Уходят за перегородку и скрипят дверцами шкафа. Буднично переговариваются об одежде.
Из коридора доносится стук галош, обиваемых о порог. Входит первая бабка. Направляется к гробу, склоняется через край: «Валя! Как живой, родненький...»
За перегородкой слышны голоса:
— Да где же она?
— Да не эта, мам! Погоди, подай вон кофту... И платки припаси...
Пришедшая бабка охает у покойного:
— Ой, Валя, да как же ты, наш безотказник? Кто же теперь нам снег-то отгребет? Ой, Валя, Валя... — и еще несколько положенных причитаний. Я уже успел догадаться из обрывков разговоров, что покойного звали Валентин и работал здесь трактористом.
Бабки прибывают, по двое, по трое. Каждая непременно отметит: «Как живой!» Заходят женщины с кухни, народ начинает подтягиваться к гробу. Стою спиной к вошедшим, разжигаю кадило и невольно слушаю. Одна из старух отмечает: «Неизхворалси...» Недоумеваю, что бы это могло значить? Поясняет другой голос, видимо, одной из сестер: «Только в больницу привезли, его и не стало».
Снова и снова слышу: «Как живой!» Вьется кружево причитаний:
— Ох ты наш миленький! Бывало мимо идешь и скажешь: «Как дела, Марковна?» Никогда не пройдешь,
не поздоровавшись, и старик мой скажет: «Помоги, Валя!» — скажешь: «Счас, дядь Федь!» Придешь, никогда не откажешь...
Другая бабка, — а их набивается все больше, — тучно склоняется над гробом и густо тянет:
— Хороший-то какой! Не прохворался... — Значит, смерть не иссушила, не истрепала покойного, уходит он в своем неизменном, природном виде, потому это «как живой» то и дело и слышится.
«Гроб хороший, — продолжаются пересуды. — Моему старику такой же брали». Кто-то спрашивает, приглушив голос: «Почем взяли-το?» Отвечают: «За пятьсот». Другой голос: «Хорошо взяли!» Из-за перегородки, где одевается мать, доносится: «Просили за семьсот, двести мы сторговали». — «Да, двести сторговали, — поддерживает тему молодой мужчина. — Хороший гроб...»
Преобразившись, вышла старушка-мать. Ее кацавейку и ветхий свитерок сменили шерстяная юбка и черная кофта, а поверх кофты — какой-то торжественный жакет с черными блестками.
За окном послышался звук приближающегося автобуса. Подъехали недостававшие родственники — теперь можно и свечи затеплять. Ладан на углях исходит сладким цветочным паром, но быстро начинает горчить.